– И как же там люди живут?
– Плохо, Вика, очень плохо. Выжрали всю дрянь. Про одеколон, конечно, и не говорю. Это на уровне здешнего «Наполеона». У пограничных солдат сапожную ваксу изъяли. Ее каким-то образом тоже научились употреблять.
– Это ты серьезно?
– Мы же договорились, что будем правду.
– А как там со жратвой?
– Ужасно. Сухое молоко выдают детям по специальным спискам. Сменим-ка пластинку. Ты же не из тех, кто сует пальцы в рану? Или уже из них?
– Нет, не из них. Но что будет дальше?… Нет, не спрашиваю. Вряд ли что-нибудь радостное. А плохое всегда успеваешь узнать.
– Правильно. Тыкать пальцами в раны имеют право только те, кому эти раны принадлежат. Слушай стихи. Это про «Нахимова».
Когда чей-то борт
Пробивает чужими форштевнями,
Иль штормом суденышко
Бросит на скалы, на мель,
А люди за бортом
Кричат голосами пещерными,
Такими, что, может быть,
Сам Посейдон онемел,
То с берега сразу
Прибудут эксперты ученые,
Смешавши подобьем коктейля
И правду и ложь,
И в черных машинах
Осенней дорогою черною
Моих капитанов
Конвой повезет на правеж.
Сидят прокуроры
И морщат мучительно лобики,
И в белую пену бумаг
Окунают персты,
В глазницах у них
Не зрачки, а железные гробики,
А жены у них,
Словно Доски почета, чисты.
Их бьют, капитанов,
Железными, ясными фактами,
Распяв на кресте
Штормовых, непредвиденных драм,
Не зная: сердца капитанов
Пробиты инфарктами,
Хоть их не фиксируют
Перышки кардиограмм.
А чайки противно скрипят,
Будто в шлюпках уключины,
Прибрежный маяк
Почему-то надолго погас,
А годы морские
Винтами сквозь сердце прокручены,
И в каждую дырку
Заложен тяжелый фугас.
На мостике стойте,
Шутите с командою бодренько,
Но помня в прогулке
От бака до самой кормы,
Что каждый моряк
Для жены заместитель любовника
По части валюты,
По части жратвы и «фирмы».
Теперь вы рабы
Распорядка известного, четкого,
Где «попки» на вышках,
Солдат, автомат на ремне…
О дай же вам господи
В лагере срока короткого,
И дай же вам боже
Погибших не видеть во сне…
– Это твои?
– Нет. Есть такой поэт Ян Вассерман, судовой врач, альпинист, дальневосточник, плавал на «рыбаках», из вечных правдоискателей.
– Это напечатано?
– В письме ко мне.
– А теперь будет напечатано?
– Не думаю.
– Какие-нибудь еще его стихи помнишь?
– Пожалуйста. Это еще семьдесят девятый год. «Залив Креста». Есть такой залив на самом дальнем краю русской земли. А эпиграф из меня: «Соловки – это запах тления и разрушения».
Есть на краю земли Залив Креста,
Там грязный снег стреляет в щеки колко,
Но голубая, ледяная корка
Над тем заливом девственно чиста.
Поселок там, как почерневший труп,
Где ребрами – обугленные рейки,
И вылезает серый дым из труб,
Как вата из дырявой телогрейки.
Там лагерь был. Войди и посмотри:
Сторожевые вышки, как бояре.
Сутулятся, как батраки, бараки,
С засовами снаружи – не внутри.
Продутая земля под цвет халвы,
Есть одинокий дуб и восемь кладбищ,
И словно сотни ровных, серых клавиш —
В одном ряду могильные холмы.
Чьи здесь зарыты мысли и слова?
Кто мертвых помянет хотя б молитвой?
Облезлая дощечка над могилкой,
И надпись на дощечке: «М дробь Два…»
– Это напечатано?
– Еще нет.
– А будут?
– Теперь будут. Обязательно.
– Значит, не все можно?
– Значит, не все.
– Это правда, что по телевидению показывали моих «Солдат»?
– Слухи были, но точно я не знаю, ибо сам не видел. А покажут обязательно. И «Окопы» переиздадут – как пить дать. И скоро. Все мы из твоих окопов вылезли, как классические предки из шинели.
Он заплакал и не стал скрывать слезу.
Так как за кормой оставалась уже четвертая кружка пива, я предложил проведать французский туалет. Некрасов сказал, что он такой тренированный, что это мероприятие передернет.
– У тебя сталинградский мочевой пузырь, – сказал я, чтобы скрыть волнение. Чужие слезы действуют сильнее собственных. Был нужен перерывчик.
– Мне нравится твоя фасон де парле, – сказал Некрасов.
– Что это значит?
– Манера выражаться. Наяривай, наяривай, так тебя и так! А к пиву у меня отношение святое. Оно, может быть, мне жизнь спасло и точку в боевой биографии поставило.
«Война!
Снаряды, бомбы, тупица начальник, нерадивые подчиненные, вор старшина. Да и ты сам. Выпей я, например, больше или меньше после того, как попался на глаза пьяному начальнику штаба.
– Э-э, инженер! Давай-ка сюда! Голую Долину надо кровь из носу взять, ясно? Собирай мальчиков, по кустам расползлись и вперед, за Родину, за Сталина! Возьмешь – «Красное Знамя», не возьмешь – сдавай партбилет, ясно? Выполняй!
Тут-то я заскочил к Ваньке Фищенко, разведчику, ахнул спирта, стало веселее. Мальчиков собрал человек пятнадцать, пистолет в руку и – «За мной!». Кончилось все в медсанбате. А возьми я эту чертову Долину?
Вариантов не счесть. В первый же день, как столкнулся с немцами, – май сорок второго, тимошенков-ское наступление под Харьковом. Десяток сопливых саперов с трехлинейками образца 1891/30 г. против четырех танков с черными крестами. «Справа по одному к роще „Огурец“!» И побежали. Каким дьяволом не подавили нас гусеницами… Или «Хенде хох!» – лагерь, потом другой, свой – читай солженицынский «ГУЛАГ».
Одно знаю – ни Александром Матросовым, ни Гастелло не был бы, окажись я даже летчиком. Все было куда банальнее. Начал младшим лейтенантом, кончил капитаном. В Люблине. И тоже не слишком героически.
На этот раз было пиво. В подвальчике бойцы расстреляли бочки и пиво выносили ведрами. Мы с начфином присоединились. «Эй, танкисты, холодненького!» В Люблин въехал на броне «тридцатьчетверки». Не дойдя до Кшаковского Пшедместья, центра, стала. Чего, спрашивается? Фрицев испугались? Железные, а я из мяса, за мной! И с пистолетом в руке покатился по мостовой. Снайпер! А окажись он попроворнее, и лежать бы мне в Люблине на кладбище воинов-освободителей.
Этим лихим эпизодом и закончилась военная карьера замкомбата 88-го Гвардейского саперного батальона.
Госпиталь. Демобилизация. Инвалид II группы. Карточки, распределители, отоваривания, семья…
…Подведу итоги не сейчас, под женевской сосенкой, а потом, в райских кущах – надо же чем-то там заниматься, а то сдохнешь от скуки».
Один читатель (из глухоманной глубинки) в письме ко мне о Некрасове: «Внешне лохматый, неряшливый, безалаберный, хулиганистый стиль, но правдивость его, незализанность, жизненность – запоминается, даже замечательно запоминается. В общем-то средняя человеческая жизнь достаточно монотонна, усреднена, в ней не так много звездных мгновений. Но она, жизнь, такая, какая есть в его книгах, которые вышли и после „Окопов“. Мусор какой-то, пепельница, окурки, мерзость погоды – именно та человеческая неуютность и цапает за живое, дух упрямства, неустроенности, отсутствие железобетонной сытости (в назидание труженикам)…»
Я бы определил Некрасова словами «изящный хулиган».
Когда я вернулся за столик, он, нацепив очки вроде как в металлической оправе, читал газету – «Новое русское слово» за пятницу 26 декабря 1986 года (выходит с 1910 года, цена 40 франков).
Эту газетку, которую лучше назвать бы «Старое еврейское слово», Некрасов мне презентовал.
Шедевр на полотне! Люкс!
Судите сами:
«Ясновидящая Ольга. Отведет несчастье и дурной глаз от вас и вашей семьи. Предсказание. Гадания по ладони, на картах и по чайным листам.