Непримкнувший - Дмитрий Шепилов 25 стр.


Юра, Женя, я и несколько девочек-школьниц с самого основания стали его «премьерами» и «премьершами». Мы ставили в различных школах города, в казармах, в кишлаках, в «Колизее» (оперном театре имени Свердлова), в Народном доме, в Городском саду на подмостках летних кинотеатров «Модерн» и «Хива» музыкальные пьесы. Давали старую гимназическую пьесу «Иванов Павел», детские оперы «Кот в сапогах», «Кот, козел и баран», «Люли-музыканты» и другие. Ставили отдельные сцены из классических опер («Евгений Онегин» и прочие), проводили концерты с исполнением романсов и песен русских и западных композиторов-классиков.

Вскоре из девочек сформировалась великолепная балетная труппа.

Чем больше проникал я в душу музыки, тем неодолимей становилась моя потребность слушать, слушать и слушать её. В годы Гражданской войны Ташкент был «городом хлебным». Сюда съехались великолепные певцы и певицы, и ташкентская опера тогда славилась своим высоким мастерством. Нам же, юным певцам, открылась возможность проходить в оперный театр бесплатно, на свободные места. И мы пользовались этой возможностью чрезвычайно широко — почти ежедневно.

По утрам я должен был работать ради хлеба насущного: сначала в табачной мастерской, делал гильзы для папирос, а затем на побегушках в квартальном комитете, который управлял всеми национализированными революцией жилыми домами. После обеда я занимался в школе, как тогда называли, второй ступени. И конечно, частенько уставал. Но наступал вечер, и меня неодолимо тянуло в оперный театр. И я шел. И с упоением слушал в пятый, десятый, двадцатый раз уже хорошо знакомые арии, дуэты, хоры, увертюры.

Отец работал токарем в Ташкентских железнодорожных мастерских и после революции тоже учился в общеобразовательной вечерней рабочей школе. Мое увлечение театром он считал «баловством» и «праздной канителью» и время от времени устраивал мне проборки. Но не очень сильные.

Влечение к музыке было настолько неодолимым, что вскоре я оставил квартальный комитет и поступил помощником гримера в оперный театр. Трудно представить себе человека более бесталанного в рисунке, чем я. Даже под страхом смерти я не смог бы нарисовать что-нибудь похожее даже на табуретку или курицу. Тем не менее я храбро взялся за гримерские дела. До начала спектакля и в антрактах я напяливал хористам и статистам парики, наклеивал бороды и усы. Затем ретушировкой размалевывал им рожи по собственной фантазии и Разумению. Причем я старался разрисовать каждого возможно ярче и пострашнее, независимо от того, кого должны были изображать сегодня хористы и статисты: буйных половцев в «Князе Игоре», куртизан при дворе герцога Мантуанского в «Риголетто» или египетских жрецов в «Аиде». Почему в театре так долго терпели мои художественные неистовства, одному Богу известно. Некоторым статистам они даже нравились.

Как только раздавался третий звонок, я мчался за кулисы или в партер и погружался в волшебный мир звуков. Теперь необходимость зарабатывать на хлеб и страсть к музыке слились воедино, и время делилось на две части — школу и театр. В моей впечатлительной душе и в юношеской памяти музыкальные творения отпечатывались как оттиски на матрицах — глубоко и навечно. Через 2—3 года я мог безошибочно, очень ритмично и точно напеть около дюжины опер, включая все хоровые, женские и оркестровые партии: «Русалка», «Демон», «Евгений Онегин», «Фауст», «Кармен», «Пиковая дама», «Травиата», «Риголетто», «Корневильские колокола», «Аида», «Борис Годунов», «Паяцы», «Князь Игорь».

Примерно в такой последовательности познавал я оперную музыку. И сейчас в памяти сохранились полностью, без провалов, все тексты и каждая нота, слышанные без малого полвека назад.

Не меньшей, чем оперная музыка, страстью моей на всю жизнь стала музыка камерная.

Высшими божествами для меня в этой области были и остались Чайковский и Рахманинов. Из глубин прошлого всплывают воспоминания: с каким трепетом, лучезарной радостью, ожиданием, надеждой, счастьем воспринимал я творения этих гениев музыкального творчества.

В памяти мелькают картины:

Март. Отцвели полевые тюльпаны. В белоснежные, подвенечные уборы обрядились яблони, абрикосы, вишни. Мы у Юрия в большой комнате. Из сада плывут пьянящие ароматы весны.

Бархатистым юношеским тенорком Юрий поет:

Растворил я окно,

Стало душно невмочь,

Опустился пред ним на колени.

И в лицо мне пахнула весенняя ночь

Благовонным дыханьем сирени.

А в саду где-то чудно запел соловей,

Я внимал ему с грустью глубокой

И с тоскою о родине вспомнил своей,

Об отчизне я вспомнил далекой.

В мои пятнадцать лет в сознании ещё нет понятия Отчизны в его всеобщности. Отчизна для меня — это что-то непосредственно ощутимое. Это старенький побеленный известью домик на Смоленской улице. Это мать, милая, родная, с сучковатыми от непосильного труда руками и лицом, как печеное яблочко, изъеденным солнцем, заботами и горестями. Это школа. Это абрикосовые и персиковые сады. Это мои любимые друзья — Юрка, Ванька, Ляля, Женя. Это река Салар, мои братья, травы, театр, синее небо — всё, что я вижу, чем дышу, чем живу.

Но под воздействием божественной музыки я каждой частичкой своего существа ощущаю, что за словами и мелодией романса о тоске по Родине, о далекой Отчизне стоит что-то большое, мучительное и сладостное. И душа моя жаждет чего-то большого, героического. Чего? Я и сам не знаю. Но знаю, что я готов на подвиг, на самопожертвование, чтобы вылилась из груди эта клокочущая лава чувств.

Ещё картинка прошлого.

Раскаленный август. Утром с Юрием ходили купаться на реку Карасу. Великаны тополя. Персиковый сад. Под тяжестью налившихся гроздьев лозы винограда отвисли к земле. Нырять с берега в серебристую воду, гоняться за огромными стрекозами, зарыться в бархатный влажный песок — ну, до чего же хорошо! На противоположной стороне реки огромная бахча. Упиваемся ароматными дынями.

С реки идем домой к Юрию. Светло-сиреневый поздний вечер заполнил комнаты, террасу, сад. Окна и двери широко распахнуты. Обильно политая земля источает горьковатый запах. Тополя перешептываются серебристыми листьями.

Татьяна Федоровна тихо проводит пальцами по клавишам, и начинается волшебство «Ночи» Чайковского.

Отчего я люблю тебя, светлая ночь,

Так люблю, что, страдая, любуюсь тобой?

И за что я люблю тебя, тихая ночь,

Ты не мне, ты другим посылаешь покой…

Чистые, как хрусталь, звуки льются через открытые окна в сад. Они сливаются с фосфорическим лунным светом, с ароматом гвоздик и настурций в какой-то чародейский сплав.

До меня не доходит житейская мудрость многих слов и мыслей поэта Полонского. Я и не вдумываюсь в их смысл. Я просто всем своим существом ощущаю беспредельную красоту этой летней ночи и этих звуков романса. Всё во мне трепещет от счастья.

Дан проигрыш, три прозрачнейших аккорда, и словно разлитая в ночи, в эфире, в аромате цветов гармония воплощается в мелодию романса:

Ночь, за что мне любить твой серебряный свет?

Усладит ли он горечь скрываемых слез?

Даст ли жадному сердцу желанный ответ?

Разрешит ли сомнений тяжелый вопрос?

Отзвучал последний аккорд. Тишина… Тишина в комнате. Тишина в саду. Тишина в небесах. А в душе у меня всё ликует. И грудь переполнена чувством восторга. Хочется сделать что-то хорошее. Возвышенное. Чтобы все, как я, были счастливы. Как хорошо, Боже, как хорошо!

Это неотразимой силы будоражащее воздействие музыки на разум, на душу, на каждую клеточку существа моего осталось на всю жизнь.

Назад Дальше