Евангелие от Палача - Вайнер Аркадий Александрович 3 стр.


Они принимают нас за особ, особо приближенных. Неизвестных им маршалов.

Кому еще доверят — в последний путь?

Дураки. Книг не читают.

«И маршалы зова не слышат…»

Меня лично Кобулов особо приблизил к праху потому, что знает, я за минуту могу вручную перебить человек десять. Это мое главное умение в жизни.

Да, наверное, особа, несущая носилки слева, и те двое — сзади, в ногах, — приблизились по той же причине.

***

Пахан при жизни был невысок, точнее сказать — совсем маленького роста, и к смерти еще подсох сильно, а все равно тяжелый был, чертяка Мы прямо упарились, тащивши. Но передать носилки кому-нибудь из этих слоняющихся вокруг дармоедов нельзя. Только мы — особы особо приближенные.

Во все времена стояли мы на огромной таинственности, внутри которой — просто глупость.

***

Синий фонарик над входом, полутемная лестница, пыльный свет маленьких ламп. Железная дверь грузового лифта, тяжелая и окончательная, как створки печи крематория. Этот лифт всегда возит мертвый груз. И приближенных особ.

К кому?

Затекли руки, а кабина лифта не вызывается. Не идет вниз. Где-то наверху застряла. Топтуны вокруг нас стучат кулаками в железную дверь, тихо матерятся, кто-то побежал вверх по лестнице. Воняет кошатиной, формалином, падалью.

Ладья Харона села на мель. Увязла в тине на том берегу.

Мы все четверо мечтаем поставить носилки на пол. Пусть натруженные руки хоть маленько отдохнут. Или хотя бы поменяться местами.

Нельзя. Мы — особы особоприближенные. Мы — вместо маршалов, которым сейчас не до этого. Да и много бы они тут надержали, серуны.

Почему ты, Пахан Великий, такой тяжелый? Откуда в тебе эта страшная, непомерная тяжесть?

Сверху бежит тот, что поднимался пешком, кричит со второго этажа задушенным шепотом: «Предохранитель! Вставку выбило!»

— Пошли — говорю я особе слева и начинаю заворачивать носилки на лестницу. Окликнул старшего из топтунов, приказал держать мою ручку от носилок, рыкнул грозно:

«Помни, что доверили!» — а сам пошел перед ними, вроде под ноги им смотреть на лестнице, упаси Господь, не растянулись чтобы.

Вместе с прахом. Это не прах. Это свинец.

Не уставший, гордый, семье вечером расскажет, ладони будет показывать:

«Вот этими самыми руками…» — попер топтун вверх, как трактор, а я шел перед ним, командовал строго, негромко, озабоченно: налево — налево, стой, ноги заноси, теперь аккуратно, здесь высокая ступенька, теперь направо…

На третьем этаже — секционный зал, плеснувший в лицо ярким светом и смрадом.

Здесь было много врачей: те, которых я видел на Даче. Около спаленки почившего Пахана, и какие-то другие — не в обычных врачебных халатах, а в белых дворницких фартуках, надетых прямо на белье с высоко засученными рукавами. Они вели себя как хозяева, — строго опрашивали тех, кто вернулся с Дачи, важно мотали головами, коротко переговаривались, и все время между ними витали какие-то значительные словечки: бальзамирование… консервант… паллиативная сохранность… эрозия тканей…

Молодцы! Пирамида у нас маленькая, а Хеопс — большо-о-ой!

Мы переложили Пахана с носилок на длинный мраморный стол, залитый слепящим молочным светом, и рыжий потрошитель, похожий на базарного мясника, коротко скомандовал: «Вы все свободны!».

Но я решил остаться.

Я и сам не знаю, что я хотел увидеть, в чем убедиться.

Понять, загадать, предсказать.

Просто мне надо было увидеть своими глазами.

***

И тайный распорядитель моих поступков кричал во мне: НЕЛЬЗЯ! УХОДИ! Моя скрытая сущность, моя истинная природа, альтер эго подполковника МГБ Хваткина, пыталась уберечь меня от какого-то ужасного разочарования, или большой опасности, или страшного открытия.

Но я не подчинился.

Взял за плечи своих спутников — особо приближенных, а старшему топтуну и повторять не надо, они дисциплинированные — и повел их к выходу и, закрывая за ними дверь, шепнул:

— Сюда никого не пускать, я побуду здесь.

Скинули простыни с тела. Рыжий потрошитель посмотрел на желтоватого старика, валяющегося на сером камне секционного стола, взял широкий, зло поблескивающий нож, но воткнуть не решался. У него дрожали руки. Он обернулся, увидел меня, уже открыл рот, чтобы вышибить из секционной, — я знал, что ему надо на кого-нибудь заорать, чтобы собраться с духом.

Я опередил его, сказавши почти ласково, успокаивающе:

— Не волнуйтесь, можете начинать!

Он зло дернул плечами, бормотнул сквозь зубы — черт знает что! — решил, видимо, что я приставлен его стеречь, махнул разъяренно рукой и вонзил свой нож Пахану под горло.

Господи, Боже ты мой, все благий!

Увидел бы кто из миллионов людей, мечтавших о таком мгновении, когда вспорют ножом горло Великому Пахану:

— как жалко дернулась эта рыже-серая будто в густой перхоти, голова;

— услышали бы они. Как глухо стукнул в мертвецкой тишине затылок о камень!

Исполнение мечтаний — всегда чепуха. Они мечтали увидеть нож в горле у Всеобщего Папаши, толстую дымящуюся струю живой крови. А воткнули нож дохлому старику, и вместо крови засочилась темной струйкой густая сукровица.

***

От ямки под горлом до лобка нож прочертил черную борозду, и кожа расступалась с негромким треском, как ватманский лист. В разрез потрошитель засунул руки, будто влез под исподнюю рубашку и под ней лапал Пахана, сдирая с него этот последний ненужный покров.

И от этих рывков с трудом слезающей шкуры голова Пахана елозила и моталась по гладкому мрамору стола, и подпрыгивали, жили и грозились его руки. Шлепали по камню белые ладони с жирными короткими страшными пальцами.

Из— под полуприкрытых век виднелись желтые зрачки. Мне казалось, что он еще видит нас всех своими тигриными глазами, не знающими смеха и милости. Он следил за своим потрошением. Он запоминал всех.

***

Большой горбатый нос в дырах щербатин. Вот уж у кого черти на лице горох молотили!

Толстые жесткие усы навалились на запавший рот.

Пегие густые волосы. Когда-то рыжие, потемнели к старости, потом засолились сединой, а теперь намокли от сукровицы.

Бальзам потомкам сохранит

Останки бренной плоти…

С хрустом ломали щипцы грудные кости. Потрошитель вынул грудину целиком, — пугающий красный треугольный веер. Кому не жарко на дьявольской сковороде?

А в проеме — сердце, тугой плотный ком, изрубленный шрамом. Люди взывали к нему десятилетиями. К мышце, заизвесткованной склерозом.

О, какое было сердитое сердце! Оно знало одно сердоболие — инфаркт.

И все время косился я на его половой мочеиспускательный детородный член, и было мне отчего-то досадно, что он у него маленький, сморщенный, фиолетовый, как засохший финик. Глупость какая — все-таки отец народов!

А в остальном — все, как у всех людей.

***

Анатомы резали Пахана, пилили и строгали его, выворачивали на стол пронзительно-синие, в белых пленках кишки, багровый булыжник печени, скользили по мрамору чудовищные фасолины почек.

Господи! Вся эта кровавая мешанина дохлого мяса и старых хрустких костей еще вчера управляла миром, была его судьбой, была перстом, указующим человечеству.

Если бы хоть один владыка мира смог побывать на своем вскрытии!

***

А потом они принялись за голову. Собственно, из-за этого я и терпел два часа весь кошмар. Я хотел заглянуть ему в голову.

Не знаю, что ожидал я там увидеть.

Назад Дальше