Они садятся, и подполковник начинает излагать им тактику наступления взвода в условиях эшелонированной обороны противника. Он говорит монотонно, довольно косноязычно, но каждое слово укладывается как кирпич к кирпичу в руках неторопливого каменщика. Димка понимает почему. Если бы Аркадьев объяснял им "Фауста" так, как будто бы он это сам написал, как будто он и был самим Гете, и мучился, переживал вместе с ним, Димка тоже его слушал бы. Голован говорит, а Димка видит его худеньким долговязым лейтенантом, который идет в свой первый неудачный прорыв, ведомый одной лишь смелостью и желанием отличиться, и укладывает свой взвод на проволоке перед ожившим дзотом, близ второй полосы обороны. Он, Голован, сам, сам прошел все эту тактику наступления, и не на макете с ватными деревьями и спичечными дзотами, присыпанными песочком, и Димка хорошо ощущает это. И еще Димка видит, что Голован знает и любит их, литературных мальчиков, которым повезло встретить совершеннолетие уже после войны, и он очень озабочен тем, чтобы даже на макете, условно, их не ранило и не убило и чтобы они победили без особых потерь… Но, увы, увы, на подлинных полях сражений так не бывает, и глаза подполковника постоянно грустны.
Потом он начинает вызывать своих ученых солдатиков к макету, спрашивать, и Димка углубляется в неоконченные стихи. Авось Голован, который всегда и все примечает и знает каждого из них, простит ему это занятие и тетрадку, скрытно сунутую на колени. Подполковник не придирчив. И Димку ценит - особенно с тех пор, как они метали боевые гранаты на полигоне и Димка, к удивлению многих, более здоровых и крепких, спокойно и хладнокровно закинул свою "эргэ" в кружок, в центре которого к столбику был прибит дырявый фанерный манекен. Еще бы Димке не уложить гранату в цель. У него таких гранат в лесу, в яме, было ящика три. Не считая просто толовых шашек, в которых он буравчиком сверлил отверстия, вставлял детонаторы, бикфордовы шнуры и отправлялся на реку Иншу глушить плотвичку. С запалами все они, военные детишки, обращались умело.
Голован зауважал Димку, решив, очевидно, что он парень смелый, и Димка был рад, что подполковник не раскусил его до конца. Димка был довольно труслив во многих житейских ситуациях, боялся самой простой драки с хеканьем. криками, глухими ударами в лицо, кровью. Его слишком часто били и пугали кулаком, а он обычно оказывался слабее противника и пасовал заранее, но вот в отношениях с военной, куда более опасной для жизни, техникой брал реванш - наверно, от отчаянности, от желания хоть в чем-то утвердиться. Он первый соглашался выкручивать взрыватели, устраивать фейерверки из боеприпасов, глушить рыбу с утлой лодки-долбленки и отделался лишь несколькими небольшими контузиями и оспенными рябинками на подбородке от порохового взрыва. Да еще разок случилось так, что его бросило взрывом с лодки и ребята едва достали его из пруда и откачали; пловец он был никудышный.
Димка поглядывает на макет, на мучающихся сокурсников, не знающих, куда переставить игрушечную, с ноготок, пушчонку и наилучшим образом выполнить приказ Голована "Займите круговую оборону", отданный зычным шепотом, как это умеет один подполковник. Димка продолжает глухую войну со словами, эту странную изнурительную войну, где сотня словно бы просящихся на листок слов закрывают собой единственно нужное, еще не найденное, ждущее часа. Он давно уже пережил ту пору, когда в стихах больше всего влечет рифмованная патетика: "врага - навсегда… бьем - дойдем… фрица - граница…", он стал ценить обыденность и точность фактов, неожиданно обнаружив, что поэзия - та же проза, только сказанная на взлете, на одном дыхании. Голован, в какой уже раз скользнув своими прищуренными и как будто безразличными ко всему, грустными глазами по скрюченному над тетрадкой Димке, спрашивает:
- Ну, а вот вы куда бы поставили батарею?
Димка моргает.
- Смотря по тому, как наступает противник. Цепью?
- Пехом противник не полезет, не дурак.
- Тогда вот в этом саду. В случае чего, можно скрытно перебросить на обратный склон.
- "В случае чего", - передразнивает Голован. - Конечно, можно и так, но лучше было бы, если б вы слушали. За невнимательность на воине и под трибунал можно попасть. - Он подходит, смотрит на тетрадь, видит перечеркнутые строчки. - Вот останетесь после занятий и покажете, что для вас важнее, чем вынужденный переход к круговой обороне.
Голован мог бы просто взять тетрадку и просмотреть ее при всех, но тогда возникло бы общее любопытство, и он щадит Димку. После звонка, когда, громыхая стульями, студенты вмиг исчезают из аудитории, подполковник подсаживается к Димке.
- Ну что, прослушал, как загибают фланги?
- Прослушал.
- А жаль. Не думаю, чтобы это тебе когда-нибудь понадобилось, но все равно жаль. Военное образование - часть общего образования, ничего не поделаешь. Вон, пожалуйста, Толстой был военным, Достоевский. Куприн, да мало ли! Не помешало им, совсем не помешало. А историю Рима - поймешь ли ее без знания стратегии, тактики? Они воевали много.
Димка млеет от счастья. Боже мой, если бы с ним вот так, один на один, признавая его тем самым как личность, говорили Аркадьев или Рехциг, Да он бы латынь вызубрил, "Фауста" прочел бы академического с комментариями и еще арию Мефистофеля спел бы. Но так уж вышло, что на этом прекрасном факультете студентов знают в лицо лишь военные да физкультурник Дорош.
- Дай-ка, если, конечно, не против, - говорит Голован, протягивая руку. На что ты променял круговую оборону?
Димка отдаст тетрадь.
- Стихи… - задумчиво тянет подполковник. - Свидетели живые. Гляди-ка, о войне. Ты что, с родителями на фронте был?
- Мать работала в полевом госпитале, И прочие моменты.
- Прочие. Вижу. Ишь как перечеркал! А прочесть можешь? Или для девушки бережешь?
Они одни сидят в аудитории, перед ними макет, изображающий кусочек земли с высоты птичьего полета, а в открытую дверь виден ствол пушки. У Голована очень усталое лицо. Димка слышал, что у него на фронте была то ли невеста, то ли жена и она погибла в Восточной Пруссии накануне Победы. Димка читает негромко:
Мамочка, я виноват перед вами бессчетно. Как прежде.
Обещаю, не делаю. Вот они вам, сыновья!
Клятвы только, слова. Все пустые надежды.
Ну ничуть на войне не взрослею. Такой у вас я.
Говорят, будто завтра приедет один с аппаратом.
Замполит обещал. Значит, будет.
Толковый майор. Мы уже причесались. Заштопались. Все аккуратом.
Лишь бы он в контратаку опять не попер.
…Обошлось! Целый день тишина. Хоть разматывай леску.
Как в Вяземах. И - босыми - к церкви на пруд.
Правда, ротный пугал: "Скорее меняйте подвеску!
Те опомнились. Слышно - за лесом моторы ревут".
А фотограф приехал. К тому ж оказался проворным.
Нас вплотную расщелкал. Такой "мессершмитт"!
Мы на танке, вы видите. Витька в моторном,
Он копается. Пашка на, башне сидит.
Да, в Полесье весна. Мы уже в гимнастерках.
И в пилотках. Совсем, по жаре, налегке.
Извините, "бэу". Видно - локти протерты.
Это ползали мы, ремонтируясь, в вязком песке.
Было б лучше при шляпе. Костюмчик по росту.
Полботиночки тоже смотреться должны.
И чтоб рядом красивая. Платье в полоску,
Но фотографы будут и после войны.
А теперь уж - как есть. Но на фоне фруктового сада!
Обгорели на солнце. Поджарились малость в газах.
Ну, а так ничего. Посмотрите - ребята что надо,
Только Рафик влюбленный последнее время зачах.
Вот и слово сдержал. Но опять почему-то сдается,
Будто снова пред вами кругом виноват.
Видно, очень уж был непослушен. И это зачтется.
Это я понимаю, когда озираюсь из башни назад.
Ну, зачем я хватал в поведении частые "плохи"
И зачем помидоры соседские спелые рвал?
И зачем из рогатки я кошку убил у старухи Евдохи?
В этом я виноват. Это я хорошо осознал
Сколько жалоб соседских! Я их до сих пор разбираю.
А учительша Вера ходила к нам сколько домой!
Вы ремнем не умели. Отцовским, на вешалке, с краю.
Был бы батя, он врезал. По день по седьмой.
Это танк. Ну, красавец он - как на картинке.
И совсем от войны он пока не устал.
Только портят немного на башне щербинки,
Да болванка по борту чиркнула, расплавив металл.
Это дом на колесах. Спокойный, могучий, надежный,
Хоть и дразнит пехота, что гроб монолитный. Мура!
Только чуть разболтался. Глотаем мы пыли дорожной.
Ну, а так ничего. Дали газу - вперед. И ура!
Меж собою, конечно, зовем его ласково - Васей.
И когда выпиваем (но редко!), то ставим стакан на броню.
И он с нами во всем, как товарищ хороший, согласен.
Дважды нам попадало. Но он не поддался огню.
А еще посылаю вот эту. Я краской немного подправил.
Это просто открытка. Девчонку не знаю. Ничья.
Просто очень мне нравится. Как-то нашел да оставил.
Пусть висит да дождется. А то разорву сгоряча.
Я не хуже других. Вон у Рафика девушка Лела,
Тоже нравится - только по-дружески - мне.
Боевая подруга! На фронт прилететь захотела.
Но, нельзя. Да и как нас разыщешь в огне?
А красивая эта моя? Правда, жаль, что не знаю.
Только вдруг повезет. Ведь не зря говорят про судьбу.
И на станции или в толпе я ее повстречаю.
И по родинке вспомню. По той, что на лбу.
Сохраните ее. Под стеклом. Ну, скажите, невеста.
Буду думать и я. И ребятам немного привру.
Здесь нам как познакомиться? Не с кем. Не место.
Говорят, разобьем их. И в этом году. К ноябрю.
И приписка: Федосья Иванна, простите.
Мы в бою. И нет сил. Отбиваем фашистский навал.
Больше писем не будет. И карточек, мама, не ждите.
Вы крепитесь. Он смертию храбрых. Вчера. Наповал.
Мы вас любим. Мы с вами навечно. Без лести!
Мы за Петю воюем. И с ним до Берлина дойдем.
Мы сыны ваши. Брата сховали по чести.
Под сосной. Вот и план. Хоть слегка подмочило дождем.
Мы, конечно, приедем с победой в Большие Вяземы.
Мы - семья. И без мамы какие в семействе дела?
Дров попилим, поколем. И сложим рядами у дома.
На обратном с войны. Мы не знаем, какого числа.
Замолкает студент - и сидят они вдвоем в военном своем казенном, увешанном плакатами и наставлениями погребке. Димка не чувствует никакого смущения или волнения, как обычно после чтения стихов. Как будто он действительно письмо с фронта прочитал. А понравится подполковнику или нет - это не так уж важно. И еще тихо рад Димка, что не Чекарь был его первым слушателем, а этот сероволосый усталый преподаватель "войны". Наконец Голован поднимает на него глаза:
- Ты эти дела фронтовые чувствуешь, - говорит он. - Только знаешь что, не напечатают твои стихи.
Длинными руками он ерошит свои жесткие, пробитые сединой волосы, улыбается хитро, собирая вокруг глаз густую сеточку морщин.
- Я в этих делах не разбираюсь, - говорит он. - Только понимаю, что ваши эти все доценты набросятся. Чувствую. Пафоса мало, восклицательных знаков. Как будто кусочек жизни - и все. Стихи должны быть красивые. Особенно про войну.
- Я знаю, - соглашается Димка. - Но по-другому не умею. Да и мало красивого на войне.
- Мало, - соглашается подполковник. - И не так, как пишут. То есть радости всякой тоже много. Когда победишь, когда из госпиталя возвращаешься, когда друга вроде погибшего встретишь. И любовь тоже… Об этом пишут. Но о страшном - мало пишут. Страшное - оно очень простое. Вот, скажем, как человек от огнемета сгорает.
Счастлив Димка от этого тихого голоса подполковника, от его слов. Вот сидят они одни в комнате и как равные говорят о самом сокровенном. Если бы была война и он был бы моим командиром, думает Димка, я бы за него в огонь и в воду пошел. А почему - объяснить не могу. Просто верю безоговорочно в этого человека и знаю, что и он мне верит, и еще жалеет, и без, нужды рисковать чужой жизнью не будет.
- Я вас уважаю, - вырывается у Димки.
- Это за что? - Голован усмехается.
- Ну… - Димка мнется. Он не в состоянии объяснять коротко и поэтому бухает первое попавшееся: - Вот все на Зощенко нападают, а вы нет. Хоть, может, и стоит. Пошляк ведь.
- Ну, если все на одного, то уже не стоит, - хмыкает подполковник. - Кроме того, и военных уважаю. А Зощенко боевой штабс-капитан, со всеми георгиевскими отличиями, газами правленный.
- Значит, не трус. Но белый, - Димка растерян.
- Ну, до революции в армии цветов не было, - ' говорит Голован тихо. - А вот герои были.
- Это я знаю, - говорит Димка, вспоминая фотографию Деда.
- Мы одно целое. Народ, - говорит подполковник. - Вот когда мы это осознали на войне, тогда и побеждать начали. А многим на руку, чтобы мы меж собой враждовали… А ты для чего стихи пишешь? - спрашивает он в лоб.
- Читаю, друзьям.
- А кто ж они?
- Ну, это… в общем, собираются в одном павильоне, в заведении…
Димка теряется - он не знает, как представить подполковнику друзей.
- Самый близкий друг - рабочий, передовой, с автозавода. Еще один - инвалид войны. Совершенный инвалид. Ну, еще деятель культуры, с киностудии. Еще один бывший фронтовик, настоящий Герой Советского Союза, летчик в прошлом. И другие.
В сущности, Димка говорит правду, но эти его характеристики, словно бы предназначенные для газетной статейки, рисуют совершенно иных людей, прилизанных, принарядившихся как будто для безликой парадной фотографии. Ну, как он может описать подполковнику Гвоздя? Гвоздь - это Гвоздь, а его вкалывание у конвейера и перевыполнение всяческих норм - это лишь дополнение к Гвоздю, который не может себе позволить не быть первым.
- Хорошая компания, - говорит Голован, и глаза его смеются. - Где ж вы собираетесь? Возьму и приду в лихой вечер. Знаешь, бывают такие минуты.
Димка мнется.
- Это павильон… ну, ресторан, короче, третьего разряда… близ метро "Аэропорт".
- Вот как. Шалман, значит, - подполковник дает точное определение, которое стеснялся высказать Димка. - Ну, а название у него есть - между своими?
- "Полбанка", - зажмурившись, выпаливает Димка.
- Название как название, - спокойно говорит Голован, - Я, знаешь ли, к окопному языку привык. У солдат своя была жизнь, ближе других к смерти. Они без своего языка не могли. "Полбанка" так "Полбанка". Между прочим, я эти места знаю. Так что зайду.
- Может, не надо? - беспокоится Димка.
- Ну, поглядим. Ты что, думаешь, твои друзья мне не понравятся? Нет таких фронтовиков, с которыми я не сумел бы сойтись. Вот ты, например… мы с тобой сошлись, а?
- Так я ж не фронтовик.
- Это как сказать. Бывали и на фронте такие люди, что не фронтовики, а бывали и настоящие фронтовики в тылу, - загадочно говорит Голован. - А ты лучше скажи вот что… Ты сегодня обедал?
- Ну, в общем… да,
- Значит, не обедал. В общем не обедают. Если солдату из кухни или термоса не насыпали, - значит, не кормили. Дело простое. Пошли-ка…
И он поднимается - высокий, длиннорукий, Подтянутый и весь до последней складочки, до последней дырочки в ремне военный. И пахнет от него шинельным сукном и портупейной кожей. Командир!… Димка, не смея отказаться и робея, идет с подполковником и все еще не верит, что он вот так запросто подружился с самим Голованом, вчера еще недосягаемым, бесконечно далеким и вызывающим лишь солдатское поклонение. Они идут в соседнее здание, проникают в самую глубь каменного гиганта, куда-то то ли в цоколь, то ли в подвал, где веет сыростью и ветерком от сквозного прохода на другую улицу. Подполковник, поскрипывая зеркальными своими сапогами, ведет Димку в восхитительную часть столовой, где обедают профессора и преподаватели, жрецы храма.
Студенту, конечно, не запрещен вход к заалтарным столам, но Димка ни разу не обедал в профессорской столовке уже хотя бы по причине более высоких цен. Его вполне устраивали копеечные кисленькие винегреты, постные борщи и котлетки, находящиеся в близком родстве с хлебом. Лишь бы живот подешевле набить. И еще ему было страшно глядеть на такое обилие умов, занятых прозаическим делом поглощения пищи. Терзаемый тупым ножом шницель по-венски и зеленый моченый помидор, который исчезал в округлившемся и вытянутом рту, чтобы там лопнуть и омочить глотку острым соком, стремительно иссыхающие под напором ложек золотистые озерца солянок в тарелках, хруст селедочных костей на зубах, все это сводило великих, всезнающих, говорящих на языках, эрудированных, увенчанных с их кафедр вниз. вниз. Димке хотелось боготворить своих учителей, как бы он ни относился к некоторым из них. И вдруг - эти склоненные над столами головы, жующие рты, потускневшие, обращенные внутрь, к желудку, глаза - торжество низменного над величием разума. Нет, Димка был неисправимый романтик. Профессорская столовая его пугала, хотя многие из сокурсников, те, что получали от пап и мам достаточное пособие, ходили сюда, пользуясь демократическим укладом университетской жизни.
Но с Голованом все выглядит просто и естественно. Он уверенно усаживается на стул, не дожидаясь официантки, смахивает крупной ладонью крошки со стола в бумажную салфетку, пробует нож о палец, по-студенчески намазывает кусок черного хлеба горчицей, словом, все делает ловко, ладно, точно. И официантки объявляются тут же, даже не одна, а две - видно, нравится им этот стройный и молодой подполковник, и незамедлительно на столе появляются пышущие жаром тарелки борща с увесистыми кусками говядины, и ножи подаются острые, и капустный салатик поперчен алым и пахучим порошком, по вкусу подполковника. И тут же все жующие вокруг превращаются в уютное, занятое обеденным делом семейство, и Димка смотрит на них уже е некоторым умилением: надо же, такие умы, такие головы, даже синтетическую икру придумали и множество иных чудес, и вот сидят доверчиво на равных рядом с ним, все еще ошарашенным столицей маленьким студентом, и не стесняются открыть тайну своей обыкновенности, своего равенства со всем живущим.
А Голован с возгласом "под борщ молчат" ложку за ложкой отправляет обжигающее варево в свою офицерскую крепкую утробу. Он тоже свой, близкий, Димка растроган. Ему даже есть расхотелось, ему хочется смотреть вокруг, перезнакомиться со всеми, узнать этих людей, проникнуть в их загадочную, такую далекую от него, такую, наверно, устроенную, прочную, красивую жизнь.