Жгучий стыд тисками сжимает мое сознание – наверное, так плачут мертвые.
Папа перематывает пленку назад. И, к моему удивлению, запускает ее снова, выборочно прослушивает некоторые места и лицо его медленно расцветает улыбкой. На нем отражается облегчение, радость, чуть ли не благодарность и гордость. Ничего не понимаю… Или… вот оно что! Он смотрит на полку маминых кассет. И, должно быть, думает, что я пошел по его стопам. То есть тоже складывал день за днем в архив. В таком случае пленка содержит не свидетельство его ничтожности, а законсервированную в словесном сиропе отеческую любовь. Такой поворот – для меня полная неожиданность. Сам того не желая, я умиротворил папину душу, примирил его с самим собой. Он растроганно улыбается и глотает сбегающие из глаз в уголки рта слезы. Подозреваю, что он сейчас вытащит кассету и положит ее на полку, в дополнение к пятидесятичасовому обозрению его супружеского счастья.
Не останавливая записи, он встает и идет в другую комнату – ледяной чулан, ведущий в гараж, где под синим холщовым чехлом одиноко стоит мамин «форд-ферлейн-скайлайнер» 1957 года выпуска. Отец широким жестом, словно откидывая покрывало с постели, сдергивает чехол. На свет божий показывается громоздкая бело-розовая колымага. Старая американка блестит всеми своими протираемыми каждое воскресенье хромированными ручками и зеркалами. Под открытое небо она последний раз выезжала в день моей свадьбы. Что-то в ее механике тогда в очередной раз не сработало и откидной верх застыл под проливным дождем в вертикальном положении.
Папа бережно и нежно открывает дверцу, садится за руль, устраивается поудобнее и кладет руку ладонью вверх на переключатель скоростей… точно так же, как в то далекое лето, когда я успешно сдал экзамены на бакалавра и мы с ним отправлялись покататься вдоль озера и поохотиться на девушек. Заметив парочку «голосующих» подружек, я хлопал отца по ладони. Девчонки «клевали» на роскошный автомобиль, где все, от сидений до крыши, включая ветровики, радиоантенну, дверцу бардачка и вмонтированный в подлокотник охладитель для кока-колы, было электрифицировано (все, кроме «дворников» – эти были устроены каким-то допотопным образом и работали только на малом ходу или на месте и только когда не шел дождь), и охотно садились к нам. Ввиду упомянутых технических особенностей машины, наши донжуанские успехи впрямую зависели от метеорологических условий.
В те времена папа походил на Джона Уэйна, я же был заурядным прыщавым подростком, и ему стоило немалого труда сделать так, чтобы мне досталась курочка посимпатичнее.
Так он и заснул – раскрытая рука ждет моего прикосновения, доносящийся из кухни голос диктует покупки. Мой отец…
* * *
Когда-то в этом кирпично-бревенчатом домике был пост диспетчера ныне не существующей сортировочной станции. В шестидесятые годы папа купил его на торгах для Альфонса, всегда питавшего слабость к железной дороге. Два окна этого «шале на стрелке», как старый чудак именовал свое жилище, были круглый год украшены цветами. Поздней осенью Альфонс заменял горшки с живой геранью точно такими же с искусственной, чтобы обеспечить постоянство декораций проезжающим пассажирам.
Все свободное от скобяной торговли время Альфонс проводит у этих своих окошек: притормаживающим курьерским поездам машет рукой, проносящимся не замедляя хода сверхскоростным смотрит вслед. Вид уходящих в обе стороны до самого горизонта рельсов и ржавых заброшенных запасных путей будит в нем поэтические переживания, которые он силится облечь в должную форму. Но каждый раз эти усилия идут прахом, когда грохот вагонов возвращает его к грубой реальности.
Порой в воскресенье он застывает над мойкой среди кухонных испарений, напоминающих о стародавних паровозах, и, устремив взор на рельсы, часами ждет вдохновения, чтобы отлить в рифмованные строчки «Железнодорожную оду» – гимн глади полотна и лабиринту поворотов, что трепещет в нем, как готовое родиться на свет дитя. Первая строчка уже готова, она сложена 18 июля 1964 года, и Альфонс повторяет ее словно приманивая на нее другие александрийские стихи, которые должны слететься, подобно стае птиц: «О рельсы без конца, что в Эксе сведены…» Но что сказать вслед за этим обращением, он никак не придумает, а напрашивающиеся сами собой варианты (например: «Как нити макарон в тарелке всей страны») отметает и потому вхолостую жует макароны под молчание упрямой музы. Не так просто заменить любовь к прекрасной чахоточной деве созерцанием участка сети национальных железных дорог.
– У тебя тут ничего не изменилось, – сказала Брижит.
– А зачем мне что-нибудь менять? – подхватил Альфонс, внося на ночь в дом горшки с фальшивой геранью. – Они хотели поставить мне телефон, но я сказал – спасибо, не надо. У меня и так забот хватает – все стены растрескались из-за этих сверхскоростных, будь они неладны. Тебе подушку или валик? Маленькой ты любила валик, но девичьи вкусы – дело такое… Вот уж что все время меняется!
Брижит оглядела крохотную кухоньку – кирпичный кубик. Альфонс уже раскладывал на крашеном цементном полу походную кровать, уступая гостье комнату. Но Брижит взяла кожанку и всунула руки в рукава:
– Послушай, Альфонс… Я, пожалуй, все-таки поеду…
– Не выдумывай. Я тебе малость задал перцу за то, что ты наговорила гадостей о моем Жаке, но все уже забыто. Мне будет приятно, если ты останешься и будешь спать вот тут, у меня над головой, да-да, ужасно приятно. Не скажу почему – секрет, но это связано с Жаком. Представь себе, твой братец был парень не промах – вот, кстати говоря, еще одно очко в его пользу. У него была своя жизнь. А больше ничего не скажу – и не проси.
Воюя со скрипучими пружинами старой складной кровати, Альфонс краешком глаза посматривает на Брижит – только и ждет, что она начнет его расспрашивать. Но Брижит не слушает. Она думает о своем и вот-вот уйдет. И тогда Альфонс подзадоривает себя сам.
– Что бы ты сказала, – хитро говорит он, – если бы я тебе сообщил – понимаешь, если бы! – что у Жака была любовница?
– Сказала бы «браво», но к чему фантазировать!
Альфонс нерешительно морщит лоб, несколько раз открывает рот. Его так и подмывает рассказать Брижит о моей весенней вылазке. В тот раз я сказал дома, что еду на сверхскоростном в Париж на ярмарку посмотреть новинки и переговорить с поставщиками, а сам провел три дня с Наилой в постели Альфонса. Три дня и три ночи, наполненные исступленными ласками. Я вышел шатаясь, но не насытясь, и вложил весь оставшийся пыл в рассказ о последних моделях американских косилок с дистанционным управлением – такого энтузиазма от меня не ждали. Альфонс же то и дело говорил Фабьене с притворным вздохом: «Эти суперэкспрессы жутко утомляют!» – оправдывая мои синяки под глазами.
– Нет, лучше я поеду сейчас. На дороге свободно, снег кончился. А вечером у меня концерт в Труа.
Альфонс увял, опустил голову. Брижит обняла его за плечи.
– Мое место там, понимаешь, – объясняет она, – там, с группой. Ты же знаешь – я уношу Жака в сердце. Я и так всегда буду думать о нем, а от того, что я останусь и брошу горсть земли в яму, ничего не прибавится.
– Но и не убудет, – ворчливо замечает Альфонс. – Жаку было бы приятно видеть тебя на похоронах.
– Он жив только в нашей памяти, – убежденно говорит моя сестра. – Другого не дано.
Альфонс пожимает плечами. Поди втолкуй ей… Для него я был бы жив сегодня ночью, если бы он слышал скрип кровати над головой.