Она уже давно приготовилась услышать не оставляющие надежд вести: о смерти, о безумии, об исчезновении. Или просто встретиться с отсутствием – необъяснимым, естественным, никого не удивляющим. Она запрещала себе надеяться и все-таки надеялась.
За последние дни силы ее так истощились, что она думала об одном – о тепле большой печки, к стенке которой она привалится, осев на пол.
С крылечка она заметила под чахлой яблоней старуху, закутанную в черную шаль. Согнувшись, женщина пыталась извлечь из-под снега толстую ветку. Шарлотта окликнула ее. Но старая крестьянка не обернулась. Голос Шарлотты был слишком слаб и терялся в глухом воздухе оттепели. А у Шарлотты не было сил крикнуть еще раз.
Она толкнула дверь плечом. Еще в сенях, темных и холодных, она обратила внимание на большой запас топлива – днища ящиков, половицы паркета и даже черно-белая горка клавиш. Шарлотта вспомнила, что пианино в квартирах богачей вызывало особенный гнев народа. Она видела один такой инструмент, разрубленный топором и вмерзший в ледяную корку реки…
Войдя в горницу, Шарлотта прежде всего дотронулась до кирпичей печки. Они были теплые. У Шарлотты сладко закружилась голова. Она уже готова была рухнуть на пол у печки, когда на столе, сколоченном из потемневших от времени толстых досок, увидела раскрытую книгу. Старинный томик с шершавыми страницами. Опершись на скамью, она склонилась над книгой. Буквы почему-то стали мерцать, таять, как той ночью в поезде, когда ей приснилась улица, где жил дядя. Но теперь они дрожали не потому, что ей снился сон, а потому, что глаза застилали слезы. Книга была французской.
Старуха вошла и, казалось, ничуть не удивилась при виде худенькой молодой женщины, вставшей со скамьи. С сухих веток, которые она несла под мышкой, на пол спадали длинные снежные нити. Увядшее лицо вошедшей ничем не отличалось от лица любой старой крестьянки в этом сибирском краю. Губы, покрытые тонкой сеткой морщинок, дрогнули. И из этих губ, из иссохшей груди этого неузнаваемого существа зазвучал голос Альбертины, голос, в котором каждая нотка осталась прежней:
– Все эти годы я боялась одного – что ты сюда вернешься!
Таковы были первые слова Альбертины, обращенные к дочери. И Шарлотта поняла: все, что они обе пережили со времени расставанья на платформе восемь лет тому назад, все бесчисленные жесты, лица, слова, страдания, лишения, надежды, тревоги, крики, слезы – весь гул жизни отозвался в этом единственном эхе, которое не хотело умирать. Встреча, такая желанная, такая пугающая.
– Я хотела, чтобы кто-нибудь написал тебе, что я умерла. Но началась война, потом революция. И опять война. Да к тому же…
– Я бы не поверила письму…
– Да к тому же я говорила себе, что ты все равно не поверишь…
Мать бросила ветки у печки и подошла к Шарлотте. Когда в Париже Альберти-на смотрела на свою дочь из открытого окна вагона, той было одиннадцать лет. Теперь ей скоро должно было исполниться двадцать.
– Слышишь? – шепнула, просияв, Альбертина и обернулась к печке. – Мыши, помнишь? Они все еще здесь…
Позднее, сидя у огня, разгоравшегося за маленькой чугунной заслонкой, Альбертина тихо сказала, словно обращаясь к самой себе и не глядя на Шарлотту, которая вытянулась на скамье и, казалось, уснула:
– Такая уж эта страна. Приехать легко, но вырваться невозможно…
Горячая вода показалась Шарлотте чем-то новым, незнакомым. Она протягивала руки к тонкой струйке, которой мать медленно поливала ее плечи и спину из маленького черпака. В сумраке комнаты, освещенной только огоньком зажженной лучины, горячие капли напоминали сосновую смолу. Они приятно щекотали тело, которое Шарлотта терла комком синеватой глины. О мыле сохранились только смутные воспоминания.
– Ты очень похудела, – прошептала Альбертина, и голос ее сорвался. Шарлотта тихонько засмеялась. И, подняв голову с мокрыми волосами, увидела, что в потухших глазах матери блестят такие же янтарные капли.
В последующие дни Шарлотта пыталась узнать, каким образом они могут уехать из Сибири (из суеверия она не решалась сказать: «вернуться во Францию»). Она пошла в бывший губернаторский дом. Стоявшие у входа солдаты ей улыбнулись – добрый знак? Секретарша нового начальника Боярска предложила подождать в маленькой комнате – в той самой, подумала Шарлотта, куда ей когда-то выносили остатки обеда…
Начальник принял ее, сидя за массивным письменным столом. Шарлотта уже входила в кабинет, а он все еще продолжал что-то размашисто подчеркивать красным карандашом на страницах какой-то брошюры. На его столе высилась целая стопка таких брошюрок.
– Здравствуйте, гражданка, – сказал он, протягивая Шарлотте руку. Начался разговор. И Шарлотта с недоверчивым изумлением обнаружила, что все высказывания чиновника походили на странное искаженное эхо задаваемых ею вопросов. Она говорила о Французском комитете помощи, а эхо отзывалось ей краткой речью о том, какие цели преследуют западные империалисты под видом буржуазной благотворительности. Она упомянула, что они с матерью хотели бы добраться до Москвы, а потом… Эхо перебило: силы иностранных интервентов и классовые враги внутри страны пытаются подорвать восстановление молодой Республики Советов…
После пятнадцати минут такого собеседования Шарлотте захотелось крикнуть: «Я хочу уехать! Вот и все!» Но абсурдная логика разговора уже не выпускала ее из своих тисков.
– Поезд в Москву…
– Саботаж буржуазных спецов на железной дороге…
– Моя мать нездорова…
– Страшное экономическое и культурное наследство, оставленное царизмом… Наконец, обессилев, Шарлотта слабо выдохнула:
Послушайте, верните мне мои документы…
Голос начальника словно бы споткнулся о препятствие. Лицо его исказилось. Не сказав ни слова, он вышел из кабинета. Воспользовавшись его отсутствием, Шарлотта бросила взгляд на стопку брошюрок. Название совершенно ее озадачило: « Покончить с половой распущенностью в партийных ячейках (рекомендации) ». Эти-то рекомендации начальник и подчеркивал красным карандашом.
– Мы не нашли ваших документов, – сказал он, вернувшись.
Шарлотта стала настаивать. И тут произошло то, что было столь же неправдоподобным, сколь логичным. Начальник разразился потоком такой брани, что, несмотря на два месяца, проведенные в набитых поездах, Шарлотта обомлела. Он продолжал ее ругать, даже когда она уже взялась за ручку двери. И вдруг, приблизив свое лицо к ее лицу, прошипел:
– Я могу арестовать и расстрелять тебя здесь, во дворе, где сортиры! Поняла, шпионка поганая!
Возвращаясь домой через заснеженные поля, Шарлотта думала, что в этой стране нарождается новый язык. Язык, которого она не знает, вот почему диалог в бывшем кабинете губернатора показался ей неправдоподобным. Впрочем, нет, все имело свой смысл: и это революционное красноречие, вдруг срывающееся в грязную ругань, и эта «гражданка шпионка», и брошюрка, регламентирующая половую жизнь членов партии. Да, утверждался новый порядок. В этом мире, хоть и таком ей знакомом, все называлось теперь по-другому, на каждый предмет, на каждое человеческое существо наклеивали свой ярлык.
«Но этот медлительный снег, – подумала она, – эти сонные хлопья отступивших холодов в сиреневом вечернем небе…» Она вспомнила, как в детстве радовалась этому снегу, выйдя на улицу после занятий с губернаторской дочкой. «Как сегодня…» – мысленно сказала она, глубоко втянув в себя воздух.
Через несколько дней жизнь покатилась по наезженной колее.