Забившись в уголок переполненной кухни, плечом прислонившись к полке, на которую был водружен телевизор, я старался стать невидимкой и жадно вслушивался в разговоры. Я знал, что скоро из синего тумана выплывет лицо кого-нибудь из взрослых и я услышу возглас веселого удивления:
– Ай-ай-ай! Нет, вы поглядите только на этого полуночника! Уже первый час, а он еще не лег. А ну, живо в постель. Вот начнешь бриться, тебя позовут…
Изгнанный из кухни, я не мог сразу уснуть – меня волновал неотступно возвращавшийся в мою детскую голову вопрос: «Почему они так любят говорить о Шарлотте?»
Сначала я решил, что для моих родителей и их гостей эта француженка – просто самая благодарная тема для разговора. И впрямь, стоило им начать вспоминать последнюю войну, как разгорался спор. Мой отец четыре года провел на передовой, в пехоте, и считал, что победу мы одержали благодаря вросшим в землю пехотным войскам, которые, по его выражению, полили эту землю от Сталинграда до Берлина своей кровью. Брат отца, не желая его обидеть, замечал, однако, что «всем известно»: артиллерия – бог современной войны. Начиналась дискуссия. Слово за слово, и артиллеристов называли уже не иначе, как «чужеспинниками», а пехота, поскольку она месила грязь на дорогах войны, из инфантерии превращалась в «инфектерию». Тут свои доводы начинал приводить лучший друг обоих братьев, бывший летчик-истребитель, и разговор заходил в весьма опасное пике. А ведь они еще не успели обсудить, какой фронт – все трое сражались на разных – имел более важное значение и какова роль Сталина в войне…
Я чувствовал, что это препирательство их очень тяготит. Они ведь знали: какой бы ни была их доля в победе, игра сыграна – их поколение, прореженное, искалеченное, скоро исчезнет. Что пехотинец, что артиллерист, что летчик. А моя мать их даже опередит, разделив судьбу детей, рожденных в начале двадцатых. В пятнадцать лет мы с сестрой останемся сиротами. В их полемике словно бы молчаливо предуга дывалось это близкое будущее… Жизнь Шарлотты, казалось мне, примиряет их, выводит на нейтральную почву.
Только с годами я начал понимать, что они предпочитали бесконечно обсуждать эту французскую тему по совсем другой причине. Дело в том, что Шарлотта как бы сохраняла свою экстерриториальность под русским небом. Жестокая история огромной империи, с ее голодом, революциями, гражданскими войнами, не имела к ней отношения… У нас, русских, выбора не было. Но она? Глядя на Россию глазами Шарлотты, они не узнавали свою страну, потому что то был взгляд иностранки, иногда наивной, но зачастую более проницательной, чем они сами. В глазах Шарлотты отражался тревожный, полный стихийных откровений мир – непривычная Россия, которую им нужно было познать.
Я слушал их. И тоже познавал русскую судьбу Шарлотты, но познавал на свой лад. Некоторые упомянутые вскользь подробности разрастались в моем воображении, образуя целый потаенный мир. А другие события, которым взрослые придавали важное значение, я пропускал мимо ушей.
Например, как ни странно, жуткие картины людоедства в волжских деревнях меня почти не тронули. Я только что прочел «Робинзона Крузо», и сородичи Пятницы с их веселыми каннибальскими обрядами обеспечили мне романтический иммунитет против жестокостей реальной жизни.
И не тяжелый труд на хуторе произвел на меня самое глубокое впечатление в сельском прошлом Шарлотты. Нет, больше всего мне запомнилось ее знакомство с деревенской молодежью. Она пошла к ним тогда же вечером и застала их в разгаре метафизического спора: речь шла о том, какой смертью погибнет тот, кто отважится пойти ровно в полночь на кладбище. Шарлотта с улыбкой сказала, что готова хоть в ближайшую ночь встретиться среди могил с какими угодно сверхъестественными силами.
Развлечения в деревне были редки. Молодежь, втайне надеясь на зловещую развязку, с шумным энтузиазмом приветствовала ее мужество. Оставалось выбрать предмет, который эта шальная француженка оставит на одной из деревенских могил. Это оказалось не так просто. Все, что предлагалось: шаль, камень, монетка, – могло быть подменено схожим предметом… Хитрая иностранка могла явиться на кладбище с зарей и, пока все спят, повесить над могилой свою шаль. Нет, надо было найти нечто единственное в своем роде… На другое утро целая делегация обнаружила в самом глухом уголке кладбища висевшую на кресте «сумочку с Нового моста»…
Воображая эту дамскую сумочку среди крестов под небом Сибири, я и начал понимать невероятную судьбу вещей. Они странствовали, вбирая под свою ничем не примечательную оболочку целые эпохи нашей жизни, связывая далекие друг от друга мгновения.
Что до брака моей бабушки с народным судьей, я, конечно, не замечал той исторической причудливости, которую могли в нем ощущать взрослые. Из рассказов о любви Шарлотты, об ухаживаниях моего деда, об этой столь необычной для сибирских краев паре мне запомнилось только одно – как мой дед в отутюженной гимнастерке и в начищенных до блеска сапогах направляется к месту решительного свидания: За ним, в нескольких шагах, сознавая торжественность минуты, медленно выступает секретарь суда, молоденький попович, с огромным букетом роз. Народный судья, даже если он влюблен, не должен быть похож на банального опереточного вздыхателя. Шарлотта, увидев его издали, тотчас понимает, что означает эта мизансцена, и с лукавой улыбкой принимает букет, который Федор взял из рук поповича. А этот последний, оробев, но сгорая от любопытства, пятясь, исчезает.
И может быть, еще один фрагмент: единственная свадебная фотография (все остальные, на которых был изображен дед, конфисковали во время его ареста): лица обоих слегка наклонены друг к другу, и на губах Шарлотты, неправдоподобно молодой и красивой, улыбчивый отсвет «пё-титё помм»…
Впрочем, далеко не все в этих долгих ночных беседах было внятно моим детским ушам. Хотя бы вот эта выходка отца Шарлотты… Богатый и почтенный врач однажды узнает от своего пациента, крупного полицейского чина, что демонстрация рабочих, которая с минуты на минуту выплеснется на главную площадь Боярска, будет встречена пулеметными очередями. Едва пациент уходит, доктор Лемонье, сняв белый халат и даже не вызвав кучера, садится в свою коляску и мчится по улицам предупредить рабочих.
Бойня была предотвращена… Я часто спрашивал себя, почему этот «буржуй», представитель привилегированных классов, так поступил. Мы привыкли видеть мир в черно-белом цвете: богатые и бедные, эксплуататоры и эксплуатируемые, – словом, классовые враги и праведники. Поступок Шарлоттиного отца сбивал меня с толку. Из поделенной надвое человеческой массы возникал человек непредсказуемо свободный.
Не понимал я также того, что случилось в Бухаре. Угадывал только, что произошло что-то страшное. Не случайно ведь взрослые упоминали о происшедшем намеками, многозначительно покачивая головой. Это было табу, вокруг которого вращался рассказ, описывающий обстановку. Я видел сначала реку, бегущую по гладким камням, потом дорогу по бесконечной пустыне. И вот солнце качнулось в глазах Шарлотты, щеки ожгло горячим песком, а в небе отдалось ржание… Сцена, смысла которой я не понимал, хотя и ощущал ее физическую насыщенность, тускнела. Взрослые вздыхали, меняли тему разговора, наливали себе еще водки.
В конце концов я понял, что происшедшее в песках Центральной Азии наложило навеки таинственный и какой-то особенно интимный отпечаток на историю нашей семьи.