Гул машин «Bahia de Darwin» зазвучал глуше и стальная палуба стала прозрачной, так что взгляду моему открылась главная кают-компания, где девочки из племени канка-боно обгладывали кости своей безвинной сестры, Казаха.
Первый шаг, сделанный мною навстречу отцу, заставил меня подумать об этих индейских девочках, о сидящей у меня за спиною в вороньем гнезде Мэри, о дремлющей в туалете Хисако Хирогуши и ее плоде, о деморализованном капитане и слепой Селене, стоящих на мостике, и о трупе в морозильнике величиной в человеческий рост: «Какое мне вообще дело до этих чужаков, этих рабов страха и голода? Что общего у меня с ними?»
* * *
Видя, что я остановился, не сделал второго шага ему навстречу, отец произнес:
— Не останавливайся, Леон. Не время быть робким.
— Но я еще не завершил своих изысканий, — запротестовал я, ибо в свое время сознательно выбрал роль привидения, дававшую, в качестве дополнительной льготы, право читать мысли, узнавать правду о прошлом людей, видеть сквозь стены, находиться одновременно в нескольких местах, подробно прослеживать возникновение той или иной ситуации и вообще иметь доступ к любым человеческим знаниям. — Отец, дай мне еще пять лет.
— Пять лет! — воскликнул он и передразнил, напоминая прошлые мои подобные просьбы:
— «Папа, еще денек»… «Еще месяц, папа»… «Еще полгода, пап»…
— Но я так много узнаю сейчас о том, что такое жизнь, как в ней все устроено, в чем ее смысл! — возразил я.
— Не лги мне, — оборвал он. — Я тебе лгал когда-нибудь?
— Нет, сэр, — признал я.
— Так не обманывай и ты меня, — потребовал он.
— Ты теперь бог? — спросил я.
— Нет, — ответил он. — Я по-прежнему всего лишь твой отец, Леон, — но не надо мне лгать. Несмотря на все твое подслушивание и подсматривание, тебе не удалось получить ничего, кроме собранной информации. с равным успехом ты мог бы коллекционировать фотографии бейсболистов или пробки от бутылок. Что же касается смысла всех накопленных тобою сведений, то ты способен проникнуть в него не более, чем «Мандаракс».
— Еще только пять лет, папа, пап, отец, па! — взмолился я.
— Вряд ли этого времени хватит на выяснение того, что ты надеешься выяснить. Вот почему, мои мальчик, я даю тебе честное слово: если ты сейчас снова отвергнешь меня, я вернусь только через миллион лет, — отвечал он и тут же принялся заклинать:
— Леон! Леон! Леон! Чем больше ты будешь узнавать о людях, тем отвратительнее они тебе станут казаться.
Я думал, тот факт, что мудрейшие, как считалось, люди твоей страны отправили тебя на бесконечную, неблагодарную, ужасную и, наконец, бесцельную войну, позволил тебе достаточно заглянуть в человеческую натуру, чтобы знания этого тебе хватило на целую вечность! Есть ли нужда говорить тебе, что эти замечательные животные, о которых тебе явно хочется узнавать все больше и больше, в этот самый миг раздуваются от гордости, как шуты, оттого, что их оружие наведено на цель, готово в любую минуту выстрелить и гарантирует истребление всего живого? Нужно ли говорить тебе, что эта некогда прекрасная и плодородная планета ныне с высоты напоминает пораженные недугом органы Роя Хепберна, вскрытие при аутопсии, и что ярко выраженные раковые опухоли, растущие ради самого роста и поглощающие и отравляющие все вокруг, — суть города, созданные твоими возлюбленными людьми? Нужно ли говорить, что эти животные нас только все растранжирили, что не могу вообразить даже, чтобы их собственных внуков ожидало приличное будущее, и сочтут чудом, если к двухтысячному году, до которого остается всего четырнадцать лет, вообще останется что-нибудь съедобное или приятное? Подобно людям на этом несущем на себе проклятье корабле, мой мальчик, их ведут за собой капитаны, не имеющие карт и компаса и ежеминутно озабоченные единственной проблемой: как сохранить уважение к себе самим.
* * *
Как и при жизни, он был плохо выбрит. и, как и при жизни, вид у него был бледный и изможденный. Как и при жизни, он курил сигарету. Мне трудно было сделать шаг в его сторону еще и потому, что он был мне неприятен.
Я сбежал из дома в шестнадцать лет, потому что стыдился его.
Стой в разверстом зеве туннеля вместо отца ангел — и я бы, возможно, ринулся туда без колебаний.
* * *
Джеймс Уэйт бежал из дома потому, что люди постоянно причиняли ему физическую боль. с равным успехом он мог бы попасть из детприемника прямиком в лапы испанской инквизиции — так изобретательны были некоторые пытки, измышленные для него большими мозгам и его приемных родителей. Я же бежал от родного отца, который ни разу даже в гневе не поднял на меня руку.
Но в ту пору, когда я был слишком молод, чтобы соображать, что к чему, отец превратил меня в своего сообщника, чтобы навсегда отделаться от матери.
Он заставлял меня вместе с ним язвить мать за то, что та хотела куда-то поехать, с кем-то подружиться, пригласить друзей на обед, сходить в кино или ресторан. Я во всем соглашался с отцом. Я тогда верил, что он величайший писатель в мире, ибо это был единственный повод для гордости, который мне приходил на ум. у нас не было друзей, наш дом был самым жалким во всей округе, у нас не было даже телевизора или автомобиля. Казалось бы, с какой стати мне было брать его сторону в их споре с матерью? К его чести нужно сказать, он никогда не считал себя великим. Однако в мои молодые, зеленые годы он казался мне великим своим упорным нежеланием заниматься чем-нибудь другим, кроме писанины и непрерывного курения, — а курил он действительно непрерывно.
Ах да, был у меня еще один повод гордиться — и это у нас в Кохоусе действительно что-то значило: мой отец служил в морской пехоте США.
Однако когда мне исполнилось шестнадцать, я сам пришел к выводу, сделанному моей матерью и соседями уже давно: что отец — законченный неудачник, чьи работы появлялись лишь в самых захудалых изданиях, которые не платили ему почти ни гроша. Он наносит оскорбление жизни самим фактом своего существования, решил я: тем, что не занимается ничем, кроме писания и беспрерывного курения — действительно беспрерывного.
Потом я завалил в школе все предметы, кроме рисования — по рисованию в кохоусской средней школе никто не заваливался, это было просто невозможно, и сбежал из дома, чтобы разыскать мать, чего мне так и не удалось сделать.
* * *
Отец опубликовал больше сотни книг и тысячу отдельных рассказов, но за время своих скитаний я встретил только одного человека, который о нем что-нибудь слышал. Столь редкая находка после немыслимо долгих поисков так потрясла меня эмоционально, что у меня, похоже, на некоторое время помутился рассудок.
Я ни разу не позвонил отцу и даже не отправил ему ни одной открытки. Я даже не знал о его смерти — покуда не умер сам и он не явился мне в первый раз в отверстии голубого туннеля, ведущего в загробную жизнь.
Тем не менее я почтил его одним поступком, который, как мне казалось, еще должен был служить для него предметом гордости: я тоже стал морским пехотинцем США. Это была семейная традиция.
И провалиться мне на месте, если я ныне, подобно отцу, не превратился в писаку, строчащего без малейшей надежды быть прочитанным. Ибо кругом нет ни одного читателя. И быть не может.
* * *
Итак, мы с ним изображали пару синелапых олуш в брачном танце, делая что нам назначено, — независимо от того, было ли кому за нами наблюдать или, что гораздо вероятнее, не было.
* * *
Отец вновь обратился ко мне из сопла туннеля:
— Ты в точности как твоя мать.
— В чем именно? — поинтересовался я.
— Знаешь, какая у нее была любимая цитата? — спросил он.