– Синтетика давно уже не в моде, – рассеянно подтвердила Тася.
– Что тебя не устраивает в «Оптиме»? – повернулся к Рябову Гага Смирнов.
– Цена! – ответили ему все чуть ли не хором.
– За такую вещь и двести пятьдесят рублей отдать не жалко.
– Отдать-то можно, – согласился Рябов, – проблема, где их взять.
– Предпочитаю «Оливетти», – высказался Клейн.
– У «Оливетти» горизонтальная тяга.
– Это еще что такое?
– А то, что ее в починку не берут…
Неподалеку от меня сидела девушка в бордовом платье. Я увидел ее желтые от никотина пальцы на ручке кресла. Вот она уронила столбик пепла на колени. Я с трудом отвел глаза.
– Здравствуй, Тарзан! – сказала девушка. Я молчал.
– Здравствуй, дитя природы!
Я заметил, что она совершенно пьяная.
– Как поживаешь, Тарзан? Где твои пампасы? Зачем ты их покинул?
Тася неожиданно и громко уточнила:
– Джунгли.
Видимо, она прислушивалась к этому разговору. Девушка враждебно посмотрела на Тасю и отвернулась.
Потом я услышал:
– Вот, например, Хемингуэй…
– Средний писатель, – вставил Гольц.
– Какое свинство, – вдруг рассердился поэт.
– Хемингуэй умер. Всем нравились его романы, а затем мы их якобы переросли. Однако романы Хемингуэя не меняются. Меняешься ты сам. Это гнусно – взваливать на Хемингуэя ответственность за собственные перемены.
– Может, и Ремарк хороший писатель?
– Конечно.
– И какой-нибудь Жюль Берн?
– Еще бы.
– И этот? Как его? Майн-Рид?
– Разумеется.
– А кто же тогда плохой?
– Да ты.
– Не ссорьтесь, – попросила Тася и взяла меня за руку.
– Что такое? – спрашиваю.
– Ничего. Идемте танцевать. Музыка как назло прекратилась. Но мы все равно ушли.
Мы бродили по дворцовым коридорам. Сидели на мягких атласных диванах. Прикасались к бархатным шторам и золоченым лепным украшениям. Обычная наша жизнь была лишена всей этой роскоши, казавшейся театральной, предназначенной исключительно для счастливой минуты.
Некоторые двери были заперты, и это тоже вызывало ощущение счастья.
Потом заиграла невидимая музыка. Девушка шагнула ко мне, и я положил ей руку на талию.
– Да обнимите же меня как следует, – заявила она, – вот так. Уже лучше. Мы не должны игнорировать сексуальную природу танца.
Я покраснел и говорю:
– Естественно…
О, если бы кто-нибудь меня толкнул! Я бы затеял драку. Меня бы увели дружинники. Я бы сидел в медпункте, где находился их пикет. Я бы спокойно давал показания и не краснел так мучительно.
Однако все как будто сговорились и не задевали меня. Да и в комнате мы были совершенно одни.
Тася была рядом. Потом еще ближе. И я уже не мог говорить. А она продолжала:
– Допустим, вы танцуете с женщиной. Это не значит, что вы обязательно станете ее любовником. Однако сама эта мысль не должна быть вам противна. Вам не противна эта мысль?
– Нет, что вы! – говорю, изнемогая от стыда. Тут меня все же задели. Вернее, я сам задел плечом какую-то бамбуковую ширму.
Музыка прекратилась. Я обнаружил, что стою в центре комнаты, под люстрой. Тася ждала меня у двери. Она была в каком-то светящемся платье.
Я задумался – могла ли она только что переодеться у всех на глазах? А может, она и раньше была в этом платье? Просто я не заметил?
Затем мы шли рядом по лестнице. Я долго искал алюминиевый номерок в раздевалке. За деревянным барьером женщины в синих халатах пили из термоса чай. У них были хмурые лица. Музыка сюда почти не доносилась.
Тася оделась и спрашивает:
– А где ваш плащ?
– Не знаю, – сказал я, – отсутствует…
Мы шли по выщербленным ступеням. Оказались в сыром и теплом парке. В ночи сияли распахнутые окна дворца. Музыка теперь звучала .отчетливо и громко. Музыка и свет как будто объединились в эту ночь против холодной тишины.
Мы обогнули пруд. Подошли к чугунной ограде. Остановились в зеленой тьме на краю парка. Я услышал:
– Ну что ты? Совсем неловкий, да? Хочешь, все будет очень просто? У тебя есть пиджак? Только не будь грубым…
Мы подошли к автобусной остановке. Остановились под фонарем. Я заметил у себя на коленях пятна от мокрой травы. Пиджак был в глине. Я хотел свернуть его, но передумал и выбросил.
Тася спросила:
– Я аморальная, да? Это плохо?
– Нет, – говорю, – что ты! Это как раз хорошо!
Подошел автобус. Оттуда выскочил мужчина с документами. На минуту исчез в фанерной будке.
Пожилая женщина в форменной шинели дремала у окна. На груди ее висели катушки с розовыми и желтыми билетами.
Помню Тасино отражение в черном стекле напротив.
Это был лучший день моей жизни. Вернее – ночь. В город мы приехали к утру.
Тасина подруга жила на Кронверкской улице в дореволюционном особняке с балконами. У подруги была отдельная квартира, набитая латышскими эстампами, фальшивой Хохломой, заграничными грампластинками и альбомами репродукций. Даже в уборной стояла крашеная гипсовая Нефертити.
Подруга взглянула на меня и ушла заваривать кофе. В ее шаркающей походке чувствовалась антипатия. Можно было догадаться, что сильного впечатления я не произвел.
Подруга вынесла чашки. Еще через секунду она появилась в шерстяной кофте и белых туфлях. Затем надела легкий серый плащ. Однако раньше чем уйти, подруга неожиданно спросила:
– Что с вами?
– Все нормально, – ответил я бодрым тоном. Я даже испытал желание подпрыгнуть на месте.
Так боксер, побывавший в нокдауне, демонстрирует судье, что он еще жив.
После этого мы остались вдвоем.
Сначала я услышал, как тикает будильник на мраморной подставке. Затем донесся шум капающей воды. Тотчас же раздались голоса на улице. И наконец – еле слышное позвякивание лифта за стеной.
Из темноты, как на фотобумаге, выплыли очертания предметов. Я увидел брошенную на ковер одежду, мои плебейские сандалии, хрупкие Тасины лодочки.
Затем вдруг ощутил чье-то присутствие. Встревоженно оглядевшись, заметил на шкафу клетку с маленькой розовой птицей. Она склонила голову, и вид у нее был дерзкий.
Я потушил сигарету. Пепельница в форме автомобильной шины лежала у меня на животе. Донышко у нее было холодное. И тут я произнес:
– Ты должна мне все рассказать. Стало тихо. На лестнице звякнуло помойное ведро. Тася прикрыла глаза. Затем почти испуганно шепнула:
– Не понимаю.
– Ты должна мне все рассказать. Абсолютно все. Тася говорит:
– Не спрашивай.
А я и рад бы не спрашивать. Но уже знаю, что буду спрашивать до конца. Причем на разные лады будет варьироваться одно и то же:
– Значит, я у тебя не первый?
Вопрос количества тогда стоял довольно остро. Лет до тридцати я неизменно слышал:
– Ты второй.
Впоследствии, изумленный, чуть не женился на девушке, у которой, по ее заверениям, был третьим.
Часто бывает – заговоришь о некоторых вещах и с этой минуты лишишься покоя. Все мы знаем, что такое боль невысказанных слов. Однако слово высказанное, произнесенное – может не только ранить. Оно может повлиять на твою судьбу. У меня бывало – скажешь человеку правду о нем и тотчас же возненавидишь его за это.
– Ты должна мне все рассказать!
– Зачем?.. Ну, хорошо. С этим человеком мы были знакомы три года.
– Почему же ты здесь?
– Ну, если хочешь, уйдем.
– Я хочу знать правду.
– Правду? Какую правду? Правда то, что мы вместе. Правда то, что нам хорошо вдвоем. И это все… Какая еще правда? Был один человек. Прошла зима, весна, лето, осень. Потом опять зима. Еще одно лето. И вот мы расстались. Прошлогодний календарь не годится сегодня.
Тася рассмеялась, и я подумал, что мог бы ее ударить. И вдруг прошептал со злобой:
– Я хочу знать, кто научил тебя всем этим штукам?!
– Что? – произнесла она каким-то выцветшим голосом.
А затем вырвалась и стала одеваться, повторяя:
– Сумасшедший… Сумасшедший…
* * *
Рано утром в гостиницу позвонила моя жена. Я был в душе. Тася курила, роняя пепел на одеяло. Она и подошла к телефону. К счастью, заговорила по-английски:
– Спикинг!
Я выскочил из душа, прикрываясь рулоном туалетной бумаги. Вырвал трубку. Моя жена спросила:
– Кто это подходил? Я сказал:
– Уборщица.
И трусливо добавил:
– Негритянка лет шестидесяти пяти.
– Подлец, – сказала Тася, впрочем, не очень громко.
Моя жена спросила:
– Как дела?
– Да все нормально!
– Ты когда вернешься?
– В среду.
– Купи по дороге минеральной воды.
– Хорошо, – говорю,
И с некоторой поспешностью вешаю трубку.
Тася спрашивает:
– Это была твоя жена? Я ее не узнала. Извинись перед ней. Она мне нравится. Такая неприметная…
Мы выпили по чашке кофе. Я должен был ехать на конференцию. У Таси были какие-то другие планы. Она спросила:
– Кстати, у тебя есть деньги?
– Ты уже интересовалась. Есть. В известных, разумеется, пределах.
– Мне необходимо что-то купить.
– Что именно?
– Откровенно говоря, все, кроме зубной щетки. Видно, на лице моем изобразилось легкое смятение.
– Ладно, – слышу, – не пугайся. Я могу использовать «америкен экспресс».
– Это мысль, – говорю.
Потом звонили из моей конторы. Секретарша прочитала мне телекс из главного офиса в Кельне. Там среди прочего было загадочное распоряжение:
"Сократить на двенадцать процентов количество авторских материалов ".
Я стал думать, что это значит. Число авторских материалов на радио было произвольным. Зависела эта цифра от самых разных факторов. Что значит – двенадцать процентов от несуществующего целого?
Вся эта история напомнила мне далекие армейские годы. Я служил тогда в лагерной охране. Помню, нарядчик сказал одному заключенному:
– Бери лопату и копай!
– Чего копать-то?
– Тебе сказали русским языком – бери лопату и копай!
– Да что копать-то? Что копать?
– Не понимаешь? В крьггку захотел? Бери лопату и копай!..
Самое удивительное, что заключенный взял лопату и пошел копать…
Я поступил таким же образом. Продиктовал нашей секретарше ответный телекс:
«Количество авторских материалов сокращено на одиннадцать и восемь десятых процента».
Затем добавил: «Что положительно отразилось на качестве».
В борьбе с абсурдом так и надо действовать. Реакция должна быть столь же абсурдной. А в идеале – тихое помешательство.
Потом я отправился на заседание. Тася оставалась в гостинице. Когда я уходил, она сворачивала тюрбан из моей гавайской рубашки.
За день я побывал в трех местах. При этом наблюдал три сенсационные встречи. Первая имела место в Дановер-Холле.
На заседании общественно-политической секции выступал Аркадий Фогельсон, редактор ежемесячного журнала «Наши дни». Говорил Фогельсон примерно то же, что и все остальные. А именно, что «Советы переживают кризис». Что эмиграция есть «лаборатория свободы». Или там – «филиал будущей России». Затем что-то о «нашей миссии». Об «исторической роли»…
Неожиданно из зала раздался отчетливый и громкий выкрик:
– Аркаша, хрен моржовый, узнаешь? При этом из задних рядов направился к трибуне худой огромный человек с безумным взглядом.
На лице Фогельсона выразилось чувство тревоги.
Он едва заметно рванулся в сторону, как будто хотел убежать. Но остался. Затем почти неслышным от испуга голосом воскликнул:
– А, Борис Петрович! Как же… Как же…
– Борух Пинхусович, – исправил человек, шагающий к трибуне, – ясно? Нет Бориса Петровича Лисицына. Есть Борух Пинхусович Фукс.
Человек с минуту подержал Фогельсона в объятиях. Потом, обращаясь к собравшимся, заговорил:
– Тридцать лет назад я стал рабкором. Мистер Фогельсон служил тогда в газете «Нарымский первопроходец». Я посылал ему свои заметки о людях труда. Все они были отвергнуты. Я спрашивал – где печататься рабочему человеку? В ответ ни звука.
Затем мистер Фогельсон перешел в областную газету «Уралец». Я развелся с женой и переехал в Кемерово. Я регулярно посылал мистеру Фогельсону свои заметки. Мистер Фогельсон их неизменно отвергал. Я спрашивал – где же печататься рабочему человеку? Никакой реакции.
Затем мистера Фогельсона назначили редактором журнала «Советские профсоюзы». Я развелся с новой женой и переехал в Москву. Я, как и прежде, отправлял мистеру Фогельсону свои заметки. Мистер Фогельсон, как вы догадываетесь, их отвергал. Я спрашивал – так где же печататься рабочему человеку? Ответа не было.
Затем я узнал, что мистер Фогельсон эмигрировал в Израиль. Стал издавать «Наши дни». Я развелся с третьей женой и подал документы на выезд. Через год я поселился в Хайфе. И вновь стал посылать мистеру Фогельсону заметки о людях труда. И вновь мистер Фогельсон их отвергал. Я спрашивал – так где же наконец печататься рабочему человеку? В ответ – гробовое молчание.
Теперь мистер Фогельсон перебрался в Америку. Я развелся с четвертой женой и приехал в Лос-Анджелес. И я хочу еще раз спросить – где же все-таки печататься рабочему человеку? Где, я вас спрашиваю, печататься рабочему человеку?!
До этой секунды Фогельсон безмолвствовал. Неожиданно он побелел, качнулся, сделал грациозное танцевальное движение и рухнул.
Началась легкая паника. Пользуясь моментом, я выбрался из рядов. На крыльце с облегчением закурил. Потом направился в церковную библиотеку.
Там как раз начинался обед. Где и произошла еще одна сенсационная встреча.
В одном из залов были накрыты столы. Между ними лавировали участники форума с бумажными тарелками в руках. Американцы – накладывали себе овощи и фрукты. Русские предпочитали колбасу, но главным образом белое вино. Наполнив тарелки, американцы затевали беседу. Мои соотечественники, наоборот, расходились по углам.
Я налил себе вина и подошел к распахнутому окну. Там на узкой веранде расположилась дружеская компания. Поэт Абрикосов взволнованно говорил:
– Меня не интересуют суждения читателей. Меня не интересуют суждения литературных критиков. Я не интересуюсь тем, что будут говорить о моих стихах потомки. Главное, чтобы мои стихи одобрил папа… Папа!..
Рядом с Абрикосовым я заметил невысокого плотного мужчину. На его тарелке возвышалась гора индюшачьих костей. Лицо мужчины выражало нежность и смятение.
– Папа! – восклицал Абрикосов. – Ты мой единственный читатель! Ты мой единственный литературный критик! Ты мой единственный судья!
Тут ко мне наклонился загадочный религиозный деятель Лемкус:
– Папа, должен вам заметить, объявился час назад.
– То есть?
– Это их первая встреча. Папа зачал Абрикосова и сбежал. Всю жизнь колесил по стране. А за ним всюду следовал исполнительный лист. Вернее, несколько листов от разных женщин. Наконец папа эмигрировал в Израиль. Вздохнул спокойно. Но к этому времени Абрикосов стал диссидентом. Через месяц его выдворили из Союза. Так они и встретились.
Я, как опытный халтурщик, сразу же придумал заголовок для радиоскрипта: «Встреча на свободе».
А дальше что-нибудь такое:
«После тридцати шести лет разлуки отец и сын Абрикосовы беседовали до утра…»
Лемкус еще интимнее понизил голос:
– Такова одна из версий. По другой – они любовники.
– О Господи!
– Поговаривают, что они находятся в гомосексуальной связи. Познакомились в Израиле. Там на это дело смотрят косо. Перебрались в Америку. Чтобы не было подозрений, выступают как отец и сын. В действительности же они не родственники. И даже не однофамильцы. Тем более, что Абрикосов – это псевдоним. Настоящая его фамилия – Каценеленбоген…
В эту секунду у меня началась дикая головная боль. Я попрощался с религиозным деятелем и отправился в галерею Мориса Лурье.
Писатель и редактор Большаков уже заканчивал свое выступление. Речь шла о бесчинствах советской цензуры. О расправе над Гумилевым. О травле Пастернака и Булгакова. О самоубийстве Леонида Добы-чина. О романах, которые не издавались сорок лет.