Но однажды вечером он выплеснул на нее все, что накопилось за неделю, обвинил ее в чудовищных грехах, схватил, ударил по лицу, еще и еще раз, вышвырнул за дверь…
И она исчезла.
На следующий день его словно громом поразило – он понял, что она и в самом деле ушла навсегда, что ее уже не найти. Мир стал плоским, по ночам его будили отголоски прежнего грома, по утрам, на рассвете – тоже, тогда он поднимался, и его оглушали шипение кофеварки, вспышка спички, потрескивание сигареты, а когда он подходил к зеркалу, пытаясь побриться, там отражалось нечто искаженное и отвратительное.
Он бросил выступать, завел альбом и вклеивал туда все, что ее касалось – и афиши, и записи того, что он слышал о ней, и свои газетные объявления, в которых он умолял ее вернуться. Он даже нанял частного детектива. Люди говорили. Полиция до изнеможения допрашивала его. Слов было много.
Но она пропала, как воздушный змей в ясном небе. Ее след затерялся в больших городах, и полиция оставила поиски. Но не Фабиан. Умерла ли она, просто ли убежала, но ведь где-то она была, а значит, ее можно было найти и вернуть.
Однажды вечером он сидел у себя дома, смотрел в темноту и разговаривал с Душкой Уильямом.
– Уильям, все кончено. Я больше не могу!
– Ты трус! Трус! – донеслось из темноты. – Ты можешь вернуть, если захочешь!
Душка Уильям трещал и бил в ладоши.
– Сможешь, сможешь. Думай! – настаивал он. – Думай лучше. Ты сможешь. Отложи меня, запри меня. Начни все с самого начала.
– Все с самого начала?
– Да, – шепнул Душка Уильям. – Да. Купи дерево. Купи чудесное заморское дерево. Купи твердое дерево. Купи прекрасное молодое дерево. И вырезай. Вырезай медленно, вырезай тщательно. Строгай его… Осторожно… Сделай маленькие ноздри. Тонкие черные брови ее сделай высокими, изогнутыми, словно арки, а щеки пусть будут чуть впалыми. Вырезай, вырезай…
– Нет! Это безумие. Я никогда не сумею!
– Сумеешь. Ты сумеешь, сумеешь, сумеешь, сумеешь…
Голос умолкал, как журчание реки, уходящей в подземное русло. Эта река накрыла их и поглотила. Его голова упала на грудь Душки, Уильям вздохнул. И вскоре оба они лежали, не двигаясь, словно камни под водою.
Следующим утром Джон Фабиан купил брусок самого лучшего твердого дерева, какое только смог найти, принес его домой, положил на стол и больше в этот день не притронулся к нему. Он часами сидел, глядя на брусок. Невозможно было представить, что вот из этой холодной деревяшки его руки и память смогут воссоздать нечто теплое, гибкое и знакомое. Нельзя создать даже слабое подобие дождя, или лета, или капель от первого снега на оконном стекле декабрьской полночью. Нельзя, невозможно поймать снежинку без того, чтобы она тотчас же не растаяла в грубых пальцах.
В ту ночь Душка Уильям снова вздыхал и шептал:
– Ты сможешь. Да, да, ты сможешь!
И он решился. Целый месяц он вырезал руки, и они вышли прекрасными, как морская раковина на солнце. Еще месяц – и из дерева, словно окаменелость из земли, был освобожден слабый очерк ее тела, трепетный и невероятно тонкий, как сосуды в белой плоти яблока.
Все это время Душка Уильям лежал и покрывался пылью в своем ящике, все более напоминающем настоящий гроб. Душка Уильям брюзжал, саркастически скрипел, иногда критиковал, иногда намекал, иногда помогал, но все это время – умирал, затихал, уже не знал ласковых прикосновений, словно оболочка куколки, покинутая бабочкой и несомая порывами ветра.
А недели шли и Фабиан строгал, резал, полировал дерево. Душка Уильям лежал, окутанный тишиной, и однажды, когда Фабиан взял старую куклу в руки, Уильям недоуменно посмотрел на него и издал смертный хрип.
Так погиб Душка Уильям.
Пока он работал, его гортань огрубела, отвыкла повиноваться – звуки получались тихие, словно далекое эхо или шелест ветерка в густой кроне.
Но стоило ему надеть на руку новую куклу, как в пальцы вернулась память, перетекла в дерево – и тонкие ручки согнулись, тельце вдруг стало гибким и послушным, глаза открылись и взглянули на него.
Маленький ротик приоткрылся на долю дюйма, она была готова заговорить, и он знал все, что она ему скажет – и первое, и второе, и третье слово – то, что он хотел от нее услышать. Шепотом, шепотом, шепотом.
Она послушно – так послушно! – повернула свою головку и заговорила. Он наклонился к ее губам и уловил теплое дыхание – ДА, ДА, дыхание! Он прислушался, закрыв глаза, и ощутил мягкие… нежные биения ее сердца.
С минуту Кроувич сидел молча.
– Ясно. Ну, а ваша жена? – спросил он наконец.
– Элис? Конечно же, она была следующей моей ассистенткой. Работала она плохо и, помоги ей боже, любила меня. Сам не пойму, зачем я женился на ней. С моей стороны это было нечестно.
– А что вы скажете об убитом – об Окхэме?
– Я ни разу не видел его, пока вы не привели нас в подвал и не показали тело.
– Фабиан… – сказал детектив.
– Это правда!!
– Фабиан!
– Правда, правда, черт побери! Клянусь, это чистая правда!
"Правда". – С таким шепотом море набегает на серый утренний берег и откатывается, оставляя на песке великолепное пенное кружево. Небо – пустынно и холодно. На берегу нет ни души. Солнце еще не встало. И снова шепот: "Правда".
Фабиан выпрямился в кресле, вцепившись в колени тонкими пальцами. Лицо его застыло. Кроувич, как и вчера, поймал себя на желании глянуть в потолок, словно в ноябрьское небо, где кругами летает одинокая птица, серая в холодном сером небе.
– Правда… – И снова, затихая, – правда…
Кроувич встал и бесшумно прошел в угол, где стоял открытый золоченый ящик, а в нем лежало то, что шептало и разговаривало, иногда могло смеяться, а иногда – петь. Он взял ящик, поставил его перед Фабианом и подождал, когда тот вложит пальцы в тонкие гладкие пустоты, когда дрогнут маленькие губы и откроются глаза. Ему не пришлось долго ждать.
– Месяц назад пришло письмо…
– Нет…
– Месяц назад пришло письмо.
– Нет, НЕТ!
– Там было написано: "Рябушинская, родилась в 1914 году, умерла в 1934-м. Снова родилась в 1935-м". Мистер Окхэм был фокусником. Было время, он выступал в одной программе с Джоном и Душкой Уильямом. Он вспомнил, что сначала была живая женщина, а потом – появилась кукла.
– Нет, это неправда!
– Правда, – отвечал голос.
Снег падает тихо, но еще тише было сейчас в комнате. Губы Фабиана дрожали, он уставился в глухую стену, словно отыскивая в ней дверь, через которую можно убежать.
– Ради бога…
– Окхэм угрожал рассказать о нас всему свету.
Кроувич видел, как двигались губы куклы, как она трепетала, как пульсировали зрачки Фабиана, как судорога сводила его шею, пытаясь задушить этот шепот.
– Я… Я была здесь, когда явился мистер Окхэм. Лежала в своем ящике и слушала. Я все слышала и я все знаю. – Голос потух, потом снова окреп и продолжал: – Мистер Окхэм грозил сломать меня, сжечь дотла, если Джон не заплатит ему тысячу долларов. А потом послышался удар. Крик. Чья-то голова, должно быть, мистера Окхэма, ударилась об пол. Я слышала, как Джон кричал, ругался, рыдал. Я слышала тяжелое дыхание и хрип.
– Ничего ты не слышала! Ты мертвая, слепая! Ты деревяшка! – закричал Фабиан.
– Но я же слышу, – сказала она и замолкла, словно кто-то зажал ей рот.
Фабиан вскочил на ноги и теперь стоял с куклой на руке. Ее губы разомкнулись, дважды, трижды и наконец произнесли:
– Потом хрип оборвался. Я слышала, как Джон волок мистера Окхэма вниз по ступеням в подвал, где много лет назад были гримерные. Вниз, вниз, вниз, я слышала, как он уходит все дальше и дальше – вниз…
Кроувич отшатнулся, словно он смотрел кино и персонажи вдруг стали расти и сходить с экрана.