Я чувствовал привкус какой-то неладности. Словно я был знаком с этой парой когда-то раньше, словно встречал их где-то годы назад и вот-вот непременно вспомню снова, вспомню, кто они, что за люди и где мы познакомились. Но как я ни шарил в памяти, она не подчинялась, воспоминание ускользало.
А хозяин говорил и говорил, и я понял, что слушаю его вполслуха. Помню, что он толковал про охоту на енотов, и про то, на какую наживку брать сома-усача, и еще много о чем. Все это было очень мило, но я, без сомнения, упустил много подробностей.
Я прикончил стакан и без приглашения протянул его хозяину, чтобы наполнить по новой, и хозяин наполнил, и все шло так хорошо и славно – огонь ворчал в печи, часы на полке у дверей, что вели в кладовку, тикали громко и общительно, и комната замкнулась в себе. Утром жизнь возьмет свое, я найду пропавшую развилку и продолжу путь в Пайлот Ноб. А пока что, втолковывал я себе, мне выпало время досуга, время отдыха, – можно просто сидеть, и пусть часы тикают себе на здоровье, и можно ни о чем не думать или, по меньшей мере, ни о чем особенно не задумываться. От выпитого самогона меня порядком развезло, и я понимал, что развезло, но не имел ничего против. Я по-прежнему сидел и слушал не вслушиваясь, и думать не думал о завтрашнем дне.
– Между прочим, – спросил я, – а как в этом году динозавры, не досаждают?
– Да бродит тут несколько, – ответил он беззаботно, – только, сдается мне, помельче они пошли нынче, не то что прежде…
И как ни в чем не бывало завел байку о том, как срубил дерево, где было дупло с пчелами, а потом стал вспоминать год, когда кролики нажрались ядовитого астрагала и сделались такими задиристыми, что, сбившись стаями, гоняли медведя гризли по всей округе и чуть не затравили его. Но это, наверное, случилось где-нибудь в другом месте, потому что в этих краях, мне было точно известно, астрагал не рос, да и гризли никогда не водились.
Последнее, что я помню, – как устраивался на кушетке в другой комнате, а хозяин стоял подле меня с фонарем. Я снял пиджак и повесил на спинку стула, стащил ботинки и, старательно выровняв, поставил рядышком на полу. Затем распустил галстук и растянулся на кушетке, и, как хозяин и обещал, мне стало очень удобно.
– Ты хорошо выспишься, – заверил он. – Барни, когда гостил у нас, всегда ночевал здесь. Барни здесь, а Спарки на кухне…
И внезапно, как только эти два имени донеслись до меня, я вспомнил! Я предпринял отчаянную попытку приподняться, и мне это почти удалось.
– Знаю! – закричал я. – Теперь я знаю, кто ты! Ты Куряка Смит из того же комикса, что Пучеглаз Барни, и Затычка Спарки, и Веселая Веснушка, и вся ваша компания!..
Я хотел сказать еще что-то и не сумел, да, в общем, это было и не важно или не слишком важно.
Я рухнул назад на кушетку и замер в изнеможении, и Куряка ушел, забрав с собой фонарь, а по крыше над моей головой без умолку стучал дождь.
Я заснул под стук дождя…
И проснулся среди гремучих змей.
Глава 2
Меня спас страх – животный, мертвящий страх, погрузивший тело в оцепенение на несколько секунд, которых как раз хватило, чтобы разум осознал ситуацию и принял решение.
Надо мной, нацелившись мне точно в лицо, вздымалась безобразная смертоносная голова. Ничтожная доля секунды, столь быстротечная, что лишь самая скоростная камера могла бы ее запечатлеть, – и выпад! Жуткие изогнутые клыки уже подняты наготове.
Шевельнись я, и они бы вонзились в меня.
Но я не шевелился, потому что не мог шевельнуться, потому что страх, вместо того чтобы толкнуть меня к мгновенному непроизвольному действию, обратил тело в камень, в ледяную статую, завязал мускулы тугим узлом, сковал сухожилия, покрыл руки и спину гусиной кожей.
Нависшая надо мной голова казалась вырезанной из кости, вырезанной небрежно и грубо, глазки сверкали тусклым блеском свежесколотого камня, еще не знавшего полировки, а в промежутке между глазками и ноздрями были ямки, которые, говорят, служат датчиками радиации. Раздвоенный язык выстреливал и исчезал, напоминая, пожалуй, игру молний в небе, пробуя мир на вкус и на ощупь, снабжая крохотный мозг, спрятанный в глубине черепа, первичными фактами: что это за существо, на котором я, змея, очутилась неожиданно для себя? Змеиное тело было мутно-желтым с более темными полосами, переходящими в косые ромбовидные узоры. И змея была большой, – может, и не такой большой, как померещилось в первый момент страха, когда я заглянул ей в глаза, – но достаточно большой, чтобы чувствовать ее вес на груди.
Сrotalus horridus – гремучая змея!
Она знала, что я тут. Зрение, может быть, и слабенькое, все же поставляло ей какую-то информацию. Раздвоенный язык – тем более. А эти радиационные ямки, возможно, измеряли температуру моего тела. Она была в смутном замешательстве – настолько, насколько пресмыкающиеся способны на замешательство. Она была в неуверенности и нерешительности. Друг или враг? Слишком велик для того, чтобы стать пищей, но вполне может обернуться угрозой. И я знал наверняка, что при малейшем признаке угрозы она ужалит.
Мое тело вышло из повиновения, страх сковал его, но сквозь пелену страха пробилась мысль, что еще мгновение, и скованность пройдет – я попробую удрать, попробую в безнадежном броске переместиться так, чтоб эта тварь меня не достала. Однако мой мозг, пусть и затуманенный страхом, работал с холодной логикой отчаяния и приказывал мне не двигаться, оставаться оцепенелой колодой как можно дольше. В этом был мой единственный шанс на спасение. Любое движение может быть истолковано как угроза, и змея решит защищаться.
Я смежил веки, смежил медленно-медленно, чтобы даже не моргать больше, и погрузился во тьму, а в горле вставал жгучий желчный комок, и паника сводила желудок.
Не двигайся, – повторял я себе. – Не шелохнись, не шевельни пальцем и не вздумай дрожать…
Труднее всего оказалось держать глаза закрытыми, но надо, надо! Даже такая мелочь, как внезапное движение век, может заставить змею ужалить.
Тело мое кричало криком – каждый мускул, каждый нерв, каждый пупырышек на коже требовали, чтоб я удирал. Но я приказывал телу лежать – та часть меня, что была рассудком, разумом, сознанием. Откуда-то просочилась непрошеная мыслишка, что никогда за всю мою жизнь разум и тело не вступали в такой явный конфликт друг с другом.
Мурашки терзали кожу, словно по ней топотали миллионы грязных ног. Кишечник бунтовал, его крутило и переворачивало. Сердце колотилось так, что я, казалось, вот-вот распухну и лопну или просто задохнусь от кровяного давления.
А на грудь по-прежнему давил вес.
Я пытался угадать, как змея ведет себя, по характеру этого веса. Изменила ли она позу? Не стряслось ли чего-нибудь, что могло бы склонить змеиные мозги к агрессии? А вдруг она как раз сию секунду тянется вверх, изгибаясь буквой S, что всегда предшествует атаке? Или, наоборот, опускает голову и готовится уползти, удостоверившись, что я не представляю собой угрозы?
Если бы я мог открыть глаза и узнать все наверняка! Поистине это была задача, непосильная для живой плоти, – знать об опасности, осознавать опасность и не видеть ее, напряжением воли заставлять себя не видеть.
Но я держал веки смеженными – не зажмуренными, не плотно сжатыми, а именно смеженными самым естественным образом, какого только мог добиться: откуда мне было знать, а вдруг даже шевеление лицевых мускулов, нужное для того, чтоб зажмуриться, встревожит змею?
Я даже дышать старался как можно легче: ведь дыхание – тоже движение.