— Сукин сын, — проговорил Шелли Капон, сидя на полу.
На мгновение мне показалось, что все вот-вот ринутся на меня. Я представил, как меня избивают, гонятся за мной по пляжу с криками, а потом каннибалы окружают меня и съедают, в духе Теннеси Уильямса, вместе с ботинками и всем остальным. Мне стало жаль своих обглоданных косточек, которые найдут на главной площади Гаваны завтра на рассвете.
Но они не набросились на меня, не избили, не убили. Покуда мои пальцы сжимали шею попугая, который знал Папу, я мог стоять так хоть вечность.
Всем сердцем, всей душой и всеми потрохами мне хотелось свернуть этой птице шею и швырнуть ее бездыханное тело в эти бледно-песчаные лица. Мне хотелось закрыть дверь в прошлое и навсегда уничтожить запечатленную память о Папе, раз уж ей суждено стать игрушкой в руках таких безмозглых детишек.
Но я не смог этого сделать по двум причинам. Первая — это то, что один мертвый попугай будет значить — один мертвый гусь, то есть я. И кроме того, в глубине души я ужасно тосковал о Папе. Я просто не мог навсегда заглушить его голос, который был запечатлен, который я держал в своих руках, по-прежнему живой, как на старом фонографе Эдисона. Я не мог его убить.
Если бы эти великовозрастные детишки об этом знали, они кучей накинулись бы на меня, как саранча. Но они этого не знали. Думаю, это не читалось на моем лице.
— Все назад! — закричал я.
Это напоминало ту блистательную финальную сцену в «Призраке оперы», когда Лон Чейни,[25] убегая от погони по ночному Парижу, оборачивается к преследующей его толпе, поднимает руку, сжатую в кулак, словно в нем бомба, и толпа на одно прекрасное мгновение останавливается, боясь приблизиться. Расхохотавшись, он разжимает кулак, показывая, что рука пуста, а затем срывается в реку, навстречу смерти… Только я совсем не собирался показывать им, что у меня в руке пусто. И крепко сжимал ее на тощей шее Эль-Кордобы.
— Расступитесь, дайте пройти к двери!
Они расступились.
— Ни шага, ни вздоха. Если кто-нибудь хотя бы упадет в обморок, птице конец, и никаких авторских прав, никаких фильмов, никаких фотографий. Шелли, принеси мне клетку и платок.
Шелли Капон осторожно пробрался ко мне и передал клетку вместе с платком.
— Всем отойти! — скомандовал я.
Все отскочили на шаг назад.
— А теперь слушайте, — сказал я. — Когда я уйду и спрячусь в надежном месте, каждый из вас, по одному, будет приглашен и получит шанс еще раз встретиться здесь с другом Папы и заработать на громких заголовках.
Я лгал. Я слышал ложь в своих словах. И надеялся, что никто больше этого не услышит. Я заговорил более поспешно, чтобы скрыть свою ложь:
— Теперь я уйду. Смотрите. Видите? Я держу попугая за горло. Он будет жив, пока мы с вами будем играть в «море волнуется». Итак, пошли. Море волнуется — три. Замри! Я на полпути к двери.
Я прошел между ними, они даже не пошевелились.
— Замри, — говорил я, а сердце мое было готово выскочить из груди. — Я у двери. Спокойно. Никаких резких движений. Клетка в одной руке. Птица в другой…
— «Львы бежали по желтому песку пляжа», — сказал попугай, его горло задергалось у меня в пальцах.
— О господи, — запричитал Шелли, сидя на коленях возле стола. Слезы побежали по его щекам. Может быть, тут была не только нажива. Может, для него попугай тоже был частичкой Папы. В призывно-молящем жесте он протянул руки ко мне, к попугаю, к клетке. — Господи, господи, — плакал он.
— «У причала лежал лишь остов огромной рыбы, и кости скелета ярко белели в лучах утреннего солнца», — проговорила птица.
— Ох, — тихо вздохнул кто-то.
Я не стал медлить, чтобы посмотреть, плачет ли кто-нибудь еще. Я вышел вон. Закрыл дверь. Бросился к лифту. Словно по волшебству, он оказался на моем этаже, внутри ждал полусонный лифтер. Никто даже не попытался преследовать меня. Думаю, они знали, что это бесполезно.
Пока мы ехали вниз, я посадил попугая в клетку и накрыл ее платком с надписью МАМА. Лифт спускался вниз медленно, целую вечность. Я думал об этой вечности впереди и о том, где я могу спрятать попугая, укрыть его в тепле от любой непогоды, кормить его надлежащим образом, чтобы один раз в день приходить к нему и разговаривать через платок, и никто больше его не увидит, ни газеты, ни журналы, ни кинокамеры, ни Шелли Капон, ни даже Антонио из «Куба либре». Так пройдут дни или недели, и на меня нападет внезапный страх: а что, если попугай потерял дар речи? И тогда я проснусь посреди ночи, шаркая подойду к клетке, встану возле нее и скажу:
— Италия, тысяча девятьсот восемнадцатый?..
И тогда из-под слова МАМА донесется знакомый голос:
— «В ту зиму снег тонкой белой пылью спускался с предгорий…»
— Африка, тысяча девятьсот тридцать второй.
— «Мы достали ружья и их смазали, ружья были светло-синие и блестящие и покоились у нас в руках, и мы ждали в высокой траве и улыбались…»
— Куба. Гольфстрим.
— «Эта рыба всплыла и подпрыгнула до самого солнца. Все, что я когда-либо думал о рыбе, было в этой рыбе. Все, что я когда-либо думал о прыжке, было в этом прыжке. Они вместили в себя всю мою жизнь. Это был день солнца и воды и жизни. Мне хотелось удержать все это в руках. Мне хотелось, чтобы это не кончилось никогда. И однако, когда рыба упала и вода, белая, а потом зеленая, над ней сомкнулась, все кончилось, кончилось…»
Тем временем мы спустились в холл, двери лифта открылись, я вышел, держа в руках клетку с надписью МАМА, и быстро направился через холл гостиницы к стоянке такси.
Оставалось самое сложное и самое опасное. Я знал, что к тому времени, когда я приеду в аэропорт, гвардия и милиция Кастро уже будут подняты по тревоге. Я не сомневался: Шелли Капон наверняка сообщил им, что национальное достояние уплывает за границу. Он даже может уступить Кастро часть доходов от «Книги месяца» и права на экранизацию. Мне нужно придумать план, чтобы просочиться через таможню.
Впрочем, я ведь писатель и быстро нашел выход из положения. Я попросил такси остановиться и успел купить ваксы для обуви. После чего принялся наносить грим на Эль-Кордобу. Я выкрасил его в черный цвет с ног до головы.
— Слушай, — шепотом сказал я, наклонившись К клетке, пока мы ехали по Гаване. — Nevermore[26].
Я повторил это слово несколько раз, чтобы попугай запомнил. Вероятно, оно было новым для его слуха, ведь Папа, насколько я предполагал, никогда бы не стал цитировать соперника средней весовой категории, которого он к тому же отправил в нокаут много лет назад. Пока слово записывалось, под платком царило молчание.
Наконец я услышал ответное:
— Nevermore, — произнесенное таким знакомым, родным тенорком Папы, — nevermore, — звучало оно.
Пылающий человек
The Burning Man 1975 год
Старый трясущийся «фордик» ехал по дороге, зарываясь носом в желтые хлопья пыли, которые еще с час будут кружить, прежде чем снова осесть среди той особенной дремоты, которая окутывает все вокруг в самый разгар июля. Где-то далеко их ожидало озеро, прохладно-голубой бриллиант, купающийся в сочно-зеленой траве, но до него действительно было еще далеко, и Нева с Дугом тряслись в своей консервной банке, каждый винтик которой раскалился докрасна, на заднем сиденье в термосе бултыхался лимонад, а на коленях Дуга медленно закисали сэндвичи с круто поперченной ветчиной. И мальчик, и его тетя жадно вдыхали горячий воздух, который еще более раскалялся от их разговоров.
— Я пожиратель огня, — сказал Дуглас. — Я словно огонь глотаю. Черт, да где же оно, наконец, это озеро!
Вдруг впереди на обочине показался человек.
Рубашка его была расстегнута на груди, обнажая загорелое тело, волосы выцвели настолько, что были похожи на колосья спелой июльской пшеницы, ослепительно-голубые глаза сверкали в сеточке лучистых морщинок. Он вяло махнул рукой, изнывая от жары.
Нева резко нажала на педаль тормоза. Яростно взметнувшиеся клубы пыли на мгновение заслонили фигуру человека. Когда золотистая пыль рассеялась, его желтые, словно кошачьи, глаза злобно сверкнули, бросая вызов палящему солнцу и обжигающему ветру.
Он в упор посмотрел на Дугласа.
Дуглас нервно отвел взгляд.
Ибо через поле, заросшее высокой желтой травой, выжженной и высушенной за восемь недель засухи, тянулся след этого человека. В том месте, где человек прокладывал себе путь в сторону дороги, виднелась тропа из примятой травы. Тропа эта уходила так далеко, насколько хватало глаз, к сухим болотам и пересохшему руслу речки, в котором не было ничего, кроме раскалившейся на солнце гальки, пышущих жаром камней и плавящегося песка.
— Черт бы меня побрал, вы все-таки остановились! — сердито прокричал человек.
— Черт бы меня побрал, да, — крикнула ему в ответ Нева. — Куда вам нужно?
— Куда-нибудь. — Человек легко, как кошка, под прыгнул и плюхнулся на заднее сиденье. — Поехали. Надо от него удрать! Я имел в виду, от солнца, конечно! — Он указал вперед. — Жми на газ! Или мы все сойдем с ума!
Нева нажала на газ. Машина взметнула гравий и легко заскользила по нетронутой раскаленно-белой пыли, лишь иногда снисходя до того, чтобы отбросить с дороги какой-нибудь камешек или клюнуть носом в булыжник. Громыхающая таратайка уверенно неслась вперед. Несмотря на это, человек крикнул:
— Выжми из нее семьдесят, восемьдесят, черт тебя дери, девяносто!
Нева метнула в нахального льва — сидящего сзади непрошеного гостя — искрометный критический взгляд, выясняя, достаточно ли этого, чтобы гость заткнул свою пасть. Пасть заткнулась.
Ну конечно, именно так Дуглас и представлял себе этого зверя. Не чужаком, нет, не заправским автостопером, а непрошеным гостем. Всего через пару минут после того, как этот тип со звериной гривой и звериным дыханием запрыгнул в пылающую жаром машину, ему удалось настроить против себя всех — саму атмосферу, автомобиль, Дуга и его почтенную, обливающуюся потом тетушку. Пригнувшись к рулю, она бережно вела машину сквозь непрекращающиеся знойные бури и вихри гравия.
Тем временем расположившееся на заднем сиденье существо с огромной львиной гривой и леденцово-мятными желтыми глазами облизнуло губы и, глядя в зеркало заднего вида, уставилось прямо на Дуга. Оно подмигнуло. Дуглас попытался подмигнуть ему в ответ, но веко почему-то никак не хотело закрываться.
— Вы когда-нибудь задумывались… — прокричал мужчина.
— Что? — крикнула в ответ Нева.
— Вы когда-нибудь задумывались, — еще громче заорал мужчина, склоняясь вперед, чтобы оказаться между ними, — от чего именно вы сходите с ума: из-за погоды или потому что вы и так сумасшедшие?
Это был неожиданный вопрос, от которого они сразу похолодели, несмотря на то что вокруг было жарко, как в доменной печи.
— Я не совсем понимаю, — сказала Нева.
— Никто не понимает! — От мужчины воняло, как из львиной клетки. Его тонкие руки угрожающе свисали между ними, нервно завязывая и развязывая невидимую струну. Он дергался так, будто у него под мышками были гнезда горящих волос. — В такие дни, как этот, все демоны ада, живущие в вашей голове, срываются с цепи. Люцифер родился в такой день, как этот, в такой вот пустыне, — сказал мужчина. — Когда повсюду были лишь огонь, пламя и дым, — продолжал он. — И все раскалилось до такой степени, что невозможно дотронуться, и даже люди не хотели, чтобы к ним прикасались.
Он толкнул под локоть тетушку, ткнул локтем мальчика.
Оба отскочили подальше.
— Видите? — Мужчина улыбнулся. — В такой день, как этот, начинаешь задумываться о многом. Он снова улыбнулся. — Разве не в такое лето семнадцатилетние кузнечики обычно налетают тучами, опустошая все, как чума? Просто потому, что их становится очень много?
— Не знаю! — Нева гнала машину, не оборачиваясь.
— Да, это именно такое лето. Чума совсем близко, за поворотом. Я думаю так быстро, что от мелькания мыслей у меня болят глазные белки, голова раскалывается. Я, наверное, сейчас взорвусь, как шаровая молния, от этих тупых, бессвязных мыслей. Ой-ой-ой…
Нева сглотнула поднявшийся к горлу комок. Дуг задержал дыхание.
Внезапно их объял ужас. А мужчина просто болтал ни о чем, глядя на жаркое мерцание зеленых деревьев, пламенеющих по обеим сторонам дороги, вдыхая густую горячую пыль, клубившуюся вокруг жестяного кузова машины, и голосом, звучавшим ни громко, ни тихо, но ровно и спокойно, рассказывал свою жизнь:
— Да, господа хорошие, мир богаче, чем люди могут постичь. Если есть семнадцатилетние кузнечики, почему не быть семнадцатилетним людям? Вы когда-нибудь об этом задумывались?
— Никогда, — отозвался кто-то.
«Может, это я», — подумал Дуг, ведь губы его только что чуть заметно шевельнулись, будто мышка прошмыгнула.
— А как насчет двадцатичетырехлетних людей или пятидесятисемилетних? Я хочу сказать, мы так привыкли, что люди растут, женятся, рожают детей, и никогда не задумываемся: а может, есть и другие способы появляться на свет, быть может, как саранча, — раз в несколько лет, кто знает, однажды жарким днем в разгар лета!
— А кто знает? — пробежала еще одна мышка. Губы Дуга задрожали.
— А кто может сказать, что в мире нет генетического зла? — вопросил мужчина, обращаясь к солнцу, не мигая глядя на него в упор.
— Какого-какого зла? — переспросила Нева.
— Генетического, мэм. То есть которое в крови. Люди, рождающиеся во зле, вырастающие во зле, умирающие во зле, и так без изменений из поколения в поколение.
— Ух ты! — воскликнул Дуглас. — Вы имеете в виду людей, которые начинают с подлостей и продолжают в том же духе?
— Ты ухватил самую суть, парень. Почему бы нет? Если есть люди, которых все считают ангелами от первого вдоха до последней исповеди, почему бы не быть таким, кто все триста шестьдесят пять дней в году, с января по декабрь, являет собой воплощенное зло?
— Никогда об этом не думал, — снова прошелестела мышка. — Подумай, — сказал мужчина.
— Подумай.
Секунд пять они задумчиво молчали.
— Так вот, — снова заговорил мужчина, покосившись одним глазом на прохладное озеро, показавшееся впереди, в пяти милях отсюда, а другим, закрытым, созерцая темные уголки своего мозга и роящиеся в них угольно-черные мысли о сути явлений, — послушай. А что, если невыносимый зной — я имею в виду настоящее пекло, такое, как выдалось в нынешний месяц, в нынешнюю неделю, в такой день, как сегодня, — просто-напросто выпарил из грязного речного русла такого вот Мерзкого Человека? Сорок семь лет он лежал, погребенный в этой грязи, словно чертова личинка, ожидая часа своего рождения. И вот он встряхнулся ото сна, посмотрел во круг, распрямился во весь рост, выкарабкался из раскаленной грязи на волю и сказал: «А не съесть ли мне немного лета?»
— Как это так?
— Съесть немного лета, парень, немного лета, мэм. Просто проглотить его целиком. Посмотрите-ка на эти деревья: чем не ужин? Взгляните-ка на это пшеничное поле: чем не пир? А эти подсолнухи у дороги, черт возьми, — это же завтрак. А толевая крыша вон того дома как раз на обед. А озеро, вон там, впереди, Иосафат, — столовое вино, осуши до дна!
— Ладно, я тоже пить хочу, — сказал Дуг.
— Он хочет пить! Черт возьми, парень, да твоя жажда и близко не стоит с ощущением человека — представим себе такого, попробуем о нем поговорить, — который тридцать лет провел в раскаленной грязи и родился лишь затем, чтобы через день умереть! Пить он хочет! Господи боже! Ты просто невинный теленок.
— Ну ладно, ладно, — согласился Дуг.
— Ладно, — повторил человек. — И не только жажда мучит его, но и голод. Голод. Посмотри вокруг. Он мог бы съесть не только деревья, а потом цветы, вспыхивающие вдоль дороги, но и разгоряченных собак с вывалившимися языками. Вон там одна. А вон — другая! И всех котов в округе. Тут как раз парочка пробегала! А потом — о, вот тут-то и начинается самый смак — почему бы ему — ну-ка посмотрим, что ты на это скажешь, — не полакомиться человечинкой? Я имею в виду — людишками. Жареными, пареными, вареными и недоваренными людишками. Загорелыми красотками. Старыми и молодыми. Старушечьими шляпками, потом самими старушками, шарфиками юных леди, потом самими юными леди, плавками юношей, а потом, ей-богу, и самими юношами, их локтями, лодыжками, ушками, пальчиками и бровками! Эти бровки, черт дери, мужчины, женщины, мальчики, девочки, собаки — все идет в меню, натачивай зубки, облизывай губки: пир продолжается!