Челленджер продолжал:
– Идеальный научный ум – я говорю в третьем лице, чтобы не показаться слишком самонадеянным, – идеальный научный ум способен решать тот или другой отвлеченный вопрос в промежуток времени от падения своего обладателя с воздушного шара до мгновения, когда он коснется земли. Только такие люди достойны составить когорту покорителей природы и хранителей истины.
– Похоже, на этот раз победа осталась за природой, – сказал лорд Джон, не отводя глаз от окна. – Я не раз читал в газетных передовицах, будто вы, господа ученые, управляете природой; но она, оказывается, умеет дать сдачи.
– Это только временный отпор, – убежденно ответил Челленджер. – Несколько миллионов лет – что они значат в великом круговороте времени? Растительный мир, как видите, выжил. Взгляните на листву этого явора. Птицы мертвы, но дерево стоит зеленое. Из растительной жизни в прудах и болотах возникнут со временем микроскопические комочки ползучей слизи – пионеры той великой армии жизни, в которой мы пятеро в этот час несем небывалую службу, составляя ее арьергард. Низшая форма жизни, раз возникнув, неизбежно ведет в конце концов к появлению человека, как неизбежно вырастает дуб из желудя. Колесо эволюции сделает еще один оборот.
– А яд? – спросил я. – Не убьет он жизнь на корню?
– Яд, возможно, образует лишь известный слой или пласт эфира – тлетворный Гольфстрим в могучем океане, по которому мы плывем. Или может выработаться известная невосприимчивость, и жизнь приспособится к новым условиям. Если мы пятеро при сравнительно небольшом избытке кислорода в крови способны выдержать отравление, это значит, что животной жизни не потребуется больших органических изменений для победы над ядом.
Дымившийся за деревьями дом вспыхнул костром. Высоко взвились в воздухе языки пламени.
– Ужас! – прошептал лорд Джон.
Я впервые увидел его по-настоящему взволнованным.
– В сущности, не все ли равно? – сказал я. – Земля мертва. А кремация, по-моему, наилучший способ похорон.
– Если огонь перекинется на наш дом, нам сразу крышка!
– Я предусмотрел эту опасность, – сказал Челленджер, – и просил жену принять предохранительные меры.
– Все сделано, милый. Пожар нас не заденет. Но у меня опять стучит в висках. Какой тяжелый воздух!
– Сейчас мы его освежим, – сказал Челленджер. И наклонился над своим кислородным баллоном. – Этот уже почти пуст, – объявил он. – Нам его хватило на три с половиной часа. Сейчас около восьми. Мы свободно протянем ночь. Я жду конца часам к девяти утра. Мы увидим еще один рассвет, и он будет безраздельно нашим.
Он отвернул кран на своем втором баллоне и на полминуты открыл фрамугу над дверью. Когда воздух стал заметно свежей, но вместе с тем острее стало сказываться на нас отравление, он поспешил захлопнуть ее.
– Кстати, – сказал он, – человек не может жить одним кислородом. Давно пора обедать. Смею вас уверить, любезные гости, когда я приглашал вас к себе в надежде приятно провести вместе время, я рассчитывал, что моя кухня оправдает себя. Но ничего не поделаешь. Надеюсь, вы со мной согласитесь, что было бы безумием до времени израсходовать наш воздух, разжигая керосинку.
Но ничего не поделаешь. Надеюсь, вы со мной согласитесь, что было бы безумием до времени израсходовать наш воздух, разжигая керосинку. У меня припасено немного холодного мяса, хлеба и солений; прибавить бутылку-другую кларета – чем не обед? Спасибо, дорогая, ты и сейчас, как всегда, королева хозяек.
В самом деле, удивительно, как с чисто английским уважением к порядку и с хозяйской гордостью маленькая женщина в пять минут разостлала на круглом столе белоснежную скатерть, разложила салфетки и подала скромную закуску – все, как требует цивилизация, вплоть до электрического фонаря, установленного в виде лампы на середине стола! И еще удивительней было убедиться, что мы сохранили превосходный аппетит.
– Это мерило пережитого нами волнения, – сказал Челленджер тем снисходительным тоном, каким он привык разъяснять в научном разрезе обыденные явления. – Мы прошли через великий кризис. Это означает большую затрату молекулярной энергии, которая требует возмещения. Большое горе и большая радость должны вызывать повышенный аппетит, а вовсе не отбивать охоту к еде, как утверждают наши романисты.
– Вот почему крестьяне устраивают пиры по случаю похорон, – посмел и я вставить свое слово.
– Именно! Наш юный друг привел превосходный пример. Разрешите положить вам еще ломтик копченого языка.
– То же наблюдается и у дикарей, – сказал лорд Джон, нацелившись на говядину. – Я видел раз, как туземцы на реке Арувими хоронили вождя и съели при этом целого бегемота, который весил, верно, не меньше, чем все они, вместе взятые. На Новой Гвинее некоторые племена съедают на поминках самого покойника – чтобы даром не пропадало добро. Однако из всех похоронных пиршеств на земле наше, думается мне, самое необычайное!
– Странное дело! – сказала миссис Челленджер. – Я не нахожу в себе печали о погибших. У меня остались в Бедфорде отец и мать. Я знаю, что они умерли, и, однако, среди этой потрясающей мировой трагедии я не могу почувствовать острую боль за отдельных людей, даже за них.
– А моя старенькая мать – в Ирландии, в своем сельском домике, – сказал я. – Я как будто вижу ее перед собой: с шалью на плечах, в кружевном чепце, с закрытыми глазами, она сидит у окна, откинувшись на высокую спинку кресла, рядом лежат ее очки и книга. Что мне горевать о ней? Она отошла, и я отхожу вслед за нею, и, может быть, там, в новом бытии, мы будем ближе, чем здесь, когда я жил в Англии, а она – в Ирландии. И все-таки мне горько думать, что ее больше нет, моей родной!
– Если речь о теле, – заметил Челленджер, – так мы же не горюем при разлуке с кончиками ногтей или прядями остриженных волос, хотя они когда-то составляли часть нас самих. И одноногий инвалид не льет сентиментальных слез о своей утраченной ноге. Наше тело было для нас главным образом источником боли и усталости. Оно постоянно указывало нам на нашу ограниченность. Так чего же нам огорчаться, когда оно отделяется от нашего духовного «я»?
– Если только одно отделимо от другого, – пробурчал Саммерли. – Нет, что ни говорите, всеобщая смерть ужасна!
– Как я уже объяснял, – возразил Челленджер, – всеобщая смерть по самой своей природе должна ужасать нас куда меньше, чем одиночная.