Подросток былых времен - Франсуа Мориак 4 стр.


Ты еще ребенок, и я отвечаю за тебя.

Сам дьявол подсказал мне эти слова:

– Если я дурно исповедуюсь, у меня будет дурное причастие. И оба греха лягут на тебя.

Она побледнела, вернее, щеки ее приобрели землистый оттенок. Я бросился ей на Шею:

– Нет-нет, я пошутил, я буду и исповедоваться и причащаться…

Она прижала меня к груди.

По дороге в церковь злость охватила меня с новой силой, но теперь она целиком обратилась против ни в чем не повинного настоятеля. Я силился побороть ее, мне ни к чему была дурная исповедь… «Ну что ж, – подумал я, – ладно, скажу ему все и даже больше, чем он пожелает, больше, чем ему когда-либо приходилось об этом слышать».

Он читал требник, сидя около исповедальни. Он еще некоторое время продолжал читать, потом спросил, готов ли я, вошел в свою каморку и снял с гвоздя епитрахиль. Я услышал, как открылось окошечко, и увидел его огромное ухо. Сообщив, что не исповедовался с 15 августа, я отбарабанил Confiteor [2] и выложил recto tono [3] свой обычный малый набор, который не менялся со времен первой исповеди: «Грешен в чревоугодии, лжи, непослушании, лени, плохо молился, плохо слушал мессу, повинен в гордыне, злословии…»

И это все? У него был разочарованный вид. Да, думаю, что все.

– Ты уверен, что тебя ничто больше не тревожит? Может быть, какие-нибудь мысли…

Я спросил:

– Какие мысли?

Он не настаивал: не очень-то он доверял мне, этому маленькому чудовищу, но вполне вероятно, что я мог быть и чудовищем невинности.

– Всегда ли ты исповедовался искренне?

Вот тут дьявол обуял меня и подсказал мне ответ:

– Нет, отец мой.

– Как? Надеюсь, ничего важного ты не утаил?

– Не знаю. Может быть, это и есть самое важное.

– Бедное мое дитя! Твоя мать, твои наставники, сам я, все мы всячески остерегали тебя против малейшего отклонения от святой добродетели…

Так он именовал целомудрие. Я возразил, что в этом пункте ни в чем серьезном упрекнуть себя не могу. В то время это была чистая правда. Каким невинным мальчиком был я всего три года назад…

– Однако ты сказал, что речь идет о самом важном… Что же это значит?

– Важно это иди нет, судить вам. Так вот, я – идолопоклонник.

– Идолопоклонник? Да что ты болтаешь?

– Я не могу сказать, что в буквальном смысле поклоняюсь идолам. Я исповедую тайный культ. Знаете большой дуб в парке?

– Ну, не такой уж он большой, – заметил кюре, видимо желая вернуть меня на твердую почву, в наш падежный мир, где все можно измерить и взвесить.

– Для меня он – бог, да, с сознательного возраста я всегда считал его богом и поклонялся ему.

– Вот оно что! Ты поэт, известное дело (он произносил «пуэт»). Тут нет ничего плохого.

– Я так и знал, отец мой, что вы мне не поверите. Это и мешало мне до сегодняшнего дня исповедаться в своем грехе: я боялся, что никто мне не поверит, даже вы. Но поймите, я придумал богослужение в честь большого дуба, я приношу ему жертвы…

– Полно, полно! Это вполне дозволенная пуэзия, дурачок. Чего ты добиваешься? Уж не думаешь ли ты посмеяться надо мной? Тогда это было бы большим грехом: над богом не смеются.

– Я не смеюсь над вами, просто я понимаю, что вы не в силах мне поверить.

– Все пуэты, и христианские тоже, поклоняются природе – это дозволено.

– То, что делаю я, не имеет ничего общего с излияниями Ламартина или Гюго. Уверяю вас, все деревья для меня живые, все они божества, особенно сосны в парке. Я предпочитаю их людям, – добавил я, с наслаждением отдаваясь во власть рассчитанного и в то же время искреннего вдохновения.

Да, люди уже и тогда внушали мне страх, даже те будущие люди, с которыми я имел дело в коллеже. Правда, наших религиозных наставников, даже самых плохих, я не боялся, потому что их держали в узде благочестие и суровые правила.

Но мои соученики! Эти уже были способны на все! Помню, я все перемены просиживал в уборной, умирая от страха при одной мысли о мяче, летящем мне прямо в лицо…

– Полно, Ален, вернемся к серьезным вещам.

– Почему, – воскликнул я в тоске, не притворной, но все же сознательно вызванной и даже не лишенной самолюбования, – почему отказываете вы мне в прощении, не желая принять мои признания всерьез?

Кюре привычным движением разминал свое лицо, словно вылепленное из глины. Внезапно он спросил меня:

– Ты поклоняешься всем деревьям или только большому дубу?

– Нет, все они, разумеется, живые существа, но только большой дуб – бог.

– Что ж, это было тебе дано в откровении?

Я видел, как он качает своей большой головой. Постучать себя пальцем по лбу он не решился.

– Нет, у меня не было никакого откровения. С тех пор как я себя помню, я поклонялся земле, деревьям…

– Но не животным? И то хорошо.

– Нет, не животным… Хотя нет! Я в самом деле забыл, – сказал я, – но теперь все вдруг вспомнилось. Вы знаете, отец мой, заброшенную ферму?

– В Силе? Да.

– Когда мне было семь или восемь лет, не знаю уж, кто или что навело меня на мысль, будто в заброшенной ферме живет наша ослица Гризета, которая к тому времени давно околела от старости. Я твердо в это уверовал и убедил также Лорана, хотя он старше меня. Мы ходили к заброшенной ферме и перед запертыми на замок воротами распевали какое-то дурацкое славословие: «Гризета, милая моя, мы поздравляем все, любя, с веселым праздником тебя, мы принесем тебе овес и засахаренный абрикос…»

– Засахаренный абрикос? Ослице?

Кюре притворно расхохотался, он пытался вернуть все на свое место.

– Это оттого, что в семь лет для меня не было ничего лучше засахаренных абрикосов, но Гризете я поклонялся буквально. Я вдруг понял, отец мой, что я действительно совершал грех идолослужения, в котором язычники упрекали первых христиан: ведь они обвиняли их в поклонении ослиной голове.

Я замолчал и в самом деле подавленный этим неожиданным открытием. Кюре тоже молчал, быть может колеблясь, не выгнать ли меня из исповедальни за то, что я над ним насмехаюсь. Но кто знает? Насмехался ли я? Он отлично знал, что я совестливое дитя, страдающее той же болезнью, что и моя мать. Вдруг он спросил меня громко и почти торжественно:

– Ален, веришь ли ты в бога?

– О да, отец мой!

– Веришь ли ты, что Иисус есть Христос, сын бога живого, отдавший свою жизнь за тебя и воскресший из мертвых?

Я верил в это всем сердцем, всей душой.

– Любишь ли ты Пресвятую Деву?

– Да, люблю…

– Тогда не думай больше об этих глупостях. Если ты согрешил, я отпускаю тебе грехи твои, вернее, сам господь бог тебе их отпускает.

Он направился в ризницу быстрыми шагами, словно спасался бегством. Я едва успел прочитать покаянную молитву и снова очутился на улице, в оцепенелом покое сентябрьского дня. Теплый ветер был подобен дуновению, как привыкли писать поэты, но в тот день штамп был правдой: дуновение, вздох живого существа… Я думал посмеяться над настоятелем, но неожиданно для меня самого эта шутка не то чтобы принесла мне облегчение, но напомнила о той любви, что всегда была мне убежищем. О поклонении, которое никогда не посягало на иную любовь, на иное поклонение – христианскому богу, а вместе с ним хлебу и вину, рожденным, землей, солнцем и дождем. Это двойное убежище отнюдь не лишнее. Никогда никакое убежище не будет лишним для защиты от людей. Сейчас, спустя три года, моя тоска возрастает день ото дня по мере приближения к тому, что кажется мне самым ужасным из всех ужасов: жизни в казарме, солдатской артели. Я не поверял это никому, даже Донзаку.

Назад Дальше