Он постепенно справлялся с самыми трудными местами, которые раньше доставляли ему более всего беспокойства. Теперь ему все удавалось: описание людей, и природы, и дней, и ночей, и какая была погода. Он продолжал работать и чувствовал такую усталость, точно и правда всю ночь пробирался по испещренной впадинами вулканической пустыне, и солнце настигло его и спутников на полпути, а впереди еще переход через высохшие грязно-серые озера. Он ощущал тяжесть двустволки, которую нес на плече, придерживая рукой дуло, и вкус гальки во рту. За поблескивавшими впадинами пересохших озер он видел далекий голубой склон горы. Впереди не было никого, а за ним тянулась длинная цепочка носильщиков, понимавших, что они вышли в этот район с трехчасовым опозданием.
Конечно, его не было там в то утро; он даже никогда не носил той потрепанной, заплатанной вельветовой, выгоревшей до белизны куртки, со сгнившими от пота подмышками, которую потом снял и отдал своему слуге и брату из племени камба, разделившему с ним вину и ответственность за опоздание; тот вдохнул кислый, уксусный запах, с отвращением тряхнул головой, а потом усмехнулся и, ухватив куртку за рукав, перекинул ее через свое черное плечо, и они двинулись вперед по сухой, запекшейся от грязи дороге, положив стволы ружей не на плечи дулом вперед, а тяжелыми прикладами в сторону носильщиков.
Это был не Дэвид, но, когда он писал, ему казалось, что это о нем, и то же должен почувствовать каждый, кто прочтет рассказ и узнает, что они обнаружили, достигнув склона горы, — если только они его достигнут. А он должен привести их туда не позднее полудня, и тогда тот, кто прочтет рассказ, переживет все, что пережили они, и запомнит это навсегда.
«Все, что открывал твой отец, он открывал и для тебя, — думал он, — хорошее, удивительное, плохое, очень плохое, по-настоящему скверное и отвратительное. Как обидно, что человек, умевший так радоваться и горевать, ушел из жизни так, как ушел отец». Воспоминания об отце всегда согревали его, и он знал, что отцу понравился бы рассказ.
Приближался полдень, когда он закончил работать, вышел из комнаты и пошел босиком по каменным плитам внутреннего дворика к входу в гостиницу. В зале рабочие вешали зеркало на стену за стойкой бара. Месье Ороль и молодой официант стояли рядом, и он, поболтав с ними, отправился на кухню к мадам.
— У вас найдется пиво? — спросил он.
— Mais certainement, Monsieur Bourne, 24 — сказала она и достала из холодильного шкафа бутылку холодного пива.
— Я выпью из бутылки, — сказал он.
— Как будет угодно, месье, — сказала она. — Дамы, по-моему, уехали в Ниццу. Месье хорошо работалось?
— Отлично.
— Месье слишком много работает. Нельзя забывать о завтраке.
— Не осталось ли в банке икры?
— Конечно, осталось.
— Я бы съел ложечку-другую.
— Месье такой странный, — сказала мадам. — Вчера запивал икру шампанским. Сегодня пивом.
— Сегодня я один, — сказал Дэвид. — Не знаете, мой велосипед по-прежнему в remise 25 ?
— Где ж ему быть, — сказала мадам.
Дэвид взял ложечку икры и предложил банку мадам.
— Попробуйте. Это очень вкусно.
— Ну что вы, — удивилась она.
— Бросьте, — сказал ей Дэвид. — Попробуйте. Возьмите с гренком. И выпейте шампанского. Там еще есть.
Мадам взяла ложечку икры, положила ее на оставшийся после завтрака гренок и налила себе стаканчик вина.
— Замечательно, — сказала она. — А остальное давайте спрячем.
— На вас хоть немного подействовало? — спросил Дэвид. — Я съем еще ложечку.
— Ах, месье. Не нужно так шутить.
— Почему? — спросил Дэвид. — С кем же мне шутить, когда все уехали? Если эти красотки вернутся, скажите им, что я на море, хорошо?
— Обязательно. Та, что поменьше, настоящая красавица. Конечно, не так хороша, как мадам.
— Да, недурна, — сказал Дэвид.
— Настоящая красавица, месье, и очень мила.
— Сойдет, пока ничего другого не подвернется, — сказал Дэвид. — Раз уж вы находите ее хорошенькой.
— Месье, — произнесла мадам с глубочайшим укором.
— А что это у нас за архитектурные новшества? — спросил Дэвид.
— Новое зеркало в баре? Какой очаровательный подарок.
— Все кругом так и тают от очарования, — сказал Дэвид. — Сплошь очарование и осетриные яйца. Пожалуйста, попросите прислугу проверить шины, пока я надену что-нибудь на ноги и отыщу кепи.
— Месье любит ходить босиком. Я тоже люблю летом.
— Как-нибудь мы побродим босиком вместе.
— Ну, месье, — сказала она, вложив в эти слова все, что могла.
— Ороль ревнив?
— Sans blague, 26 — сказала она. — Я скажу вашим прелестным дамам, что вы на море.
— Спрячьте икру от Ороля, — сказал Дэвид. — A bientot, chere Madame. 27
— A tout a l'heure, Monsieur. 28
Выехав из отеля на заезженное до блеска черное шоссе, петляющее среди сосен по холмам, он почувствовал, как напряглись мышцы рук и плеч и как уперлись ступни в тугие округлые педали, когда он под палящим солнцем одолевал подъем за подъемом, вдыхая запах сосен и моря, принесенный легким бризом. Он пригнулся вперед, перенес нагрузку на руки и наконец вошел в ритм, который поначалу был неровным, но постепенно установился, когда он миновал стометровые каменные отметки, а потом и первый и второй километровые столбики с красной макушкой. На мысу дорога пошла под уклон вдоль берега моря, и он притормозил, слез с велосипеда, вскинул его на плечо и стал спускаться по тропинке к пляжу. Прислонив велосипед к сосне, от которой в жаркий день пахло смолой, он спустился на прибрежные камни, разделся, положил эспадрильи на шорты, рубашку и кепи и нырнул с камней в глубокое, прозрачное, холодное море. Вода понемногу светлела, когда он плыл к поверхности, и, вынырнув, он тряхнул головой, чтобы вода не попала в уши, и поплыл от берега. Он лежал на спине и, покачиваясь на волнах, смотрел на небо и принесенные бризом первые белые облака.
Потом он поплыл назад к бухте и, выбравшись на бурые камни, уселся на солнце, вглядываясь в море. Хорошо было одному, особенно когда удавалось сделать все намеченное на день. Потом, как всегда после работы, подступило чувство одиночества, он стал думать о девушках и затосковал сразу по обеим. Он думал о них, но не о том, что такое любовь — увлечение или долг или что произошло и что ждет их впереди, а просто о том, что ему их недостает. Он скучал по обеим. По каждой в отдельности и обеим вместе.
Греясь на солнце на камнях и глядя на море, он понимал, что это скверно. «Ни с одной из них ничего хорошего не получится, да и от себя хорошего не жди, — подумал он. — Только не пытайся обвинять тех, кого любишь, или распределять вину между всеми тремя. Не ты, а время назовет виноватых».
Он смотрел на воду и пытался осмыслить случившееся, но ничего не получалось. Хуже всего то, что произошло с Кэтрин. Скверно и то, что ему понравилась другая. Незачем было копаться в собственном сознании, чтобы понять, что он любит Кэтрин, что любить двух женщин плохо и ни к чему хорошему это не приведет. Он еще не понимал, насколько все скверно, но ничего хорошего уже не ждал. «Мы и так связаны, точно три шестерни, вращающие одно колесо, — подумал он, — но на одной из шестерен уже сорвана резьба, и она никуда не годится». Он глубоко нырнул в прозрачную холодную воду, в которой тонула его тоска по кому бы то ни было, и, вынырнув, тряхнул головой, поплыл далеко в море, а потом вернулся к берегу.
Он оделся, не обсыхая, сунул кепи в карман, выбрался на дорогу, сел на велосипед и поехал вверх на невысокий холм. Мышцы бедер ныли без тренировки, но он налег на педали, постепенно набирая темп, точно гонщик и его велосипед слились воедино, превратились в некий живой механизм.