Ритуалы плавания - Уильям Голдинг 10 стр.


Великолепный, но нелепый бюст девицы Брокльбанк заколыхался.

— Она была от Другого.

— Вот оно что, — негромко проговорил я. — Я отказываюсь отвечать за всех мужчин на этом судне! Вам следует обратиться к его услугам, а не к моим. И так…

Я повернулся, но она не дала мне уйти, удерживая за рукав:

— Она совершенно невинная, но… можно… могут ее не так истолковать… Я, верно, ее обронила… о, Эдмунд, вы же знаете где.

— Клянусь, — сказал я, — наводя в моей каюте порядок там, где он был при неких обстоятельствах нарушен, я заметил бы…

— О, пожалуйста! Пожалуйста!

Она смотрела мне в глаза тем взглядом, исполненным полного доверия, окрашенного страданием, который так красит пару очей и без того прекрасных. (Но кто я такой, чтобы потчевать разъяснениями Вашу светлость, все еще окруженного почитателями и почитательницами, которые не спускают глаз с того, кого так хотели бы, но не могут заполучить… Кстати, не слишком ли безыскусны мои учтивости? Но вы сами — помните? — изволили провозгласить, что лесть наиболее эффективна, когда сдобрена правдой!)

Придвинувшись ко мне почти вплотную, Зенобия прошептала:

— Она должна быть у вас в каюте. О, если Виллер ее найдет, я пропала!

Черт, подумал я… Если Виллер ее найдет, я пропал — или почти пропал… Уж не пытается ли эта дива запутать меня?

— Ни слова больше, мисс Брокльбанк. Я уже иду.

А ведь я всполошился не зря… или оставить это дело без внимания? Я всегда теряюсь, когда начинается театр. Так или иначе, но я поспешил в мои пространные апартаменты по левому борту судна, открыл дверь, вошел, закрыл дверь и принялся за поиски. Не знаю ничего досаднее, чем быть вынужденным искать какой-то предмет в четырех тесных стенах. Внезапно я почувствовал, что около моих ног топчутся еще две. Я поднял глаза:

— Ступайте, Виллер! Ступайте прочь!

Он убрался. Тут-то я и обнаружил эту записку — сразу, как перестал ее искать. Только я собрался ополоснуть руки, как в самой середке парусинового таза увидел листок бумаги, сложенный вдвое. Я сразу же его достал и уже собрался было отнести в клетушку Зенобии, когда мелькнувшая в голове мысль остановила меня. Я ведь уже совершал положенные омовения утром. Парусиновый таз был опорожнен, койка застлана.

Виллер!

Я сразу же развернул записку. Фу! Стало легче дышать. Почерк полуграмотного мужлана.

Любезнейшая, сердешно абажаемая дама я не могу ишшо ждать! Я на конец нашел место и никто о нем не знаит! Сердце стучить у меня в груди как никогда за все погибельные часы почасту со мной приключавшие! Вы только известите время и я сведу вас в наш Идем!

Ваш доблесный моряк

Бог мой, подумал я, вот вам лорд Нельсон, поднятый на самые вершины комического! У мадам явно приступ актерства — играем в Эмму Гамильтон. Она и заразила Неизвестного Доблесного своим эмма-гамильтоновским стилем! Я окончательно запутался. Мистер Колли — весь достоинство… эта записка… Саммерс и мушкетон Преттимена, который на самом деле принадлежит Брокльбанку… Я рассмеялся и кликнул Виллера.

— Вы хорошо потрудились над моей каютой, Виллер. Что бы я делал без вас?

Виллер поклонился, но не сказал ни слова.

— Мне по душе ваша внимательность. Вот вам полгинеи. Правда, случается, вы кое о чем забываете, не так ли?

Нет, он не повел глазами в сторону парусинового таза.

— Благодарствуйте, мистер Тальбот, сэр. Насчет меня будьте покойны, сэр. Во всех отношениях, сэр.

Он удалился. Я вновь взялся за записку. Она была не от Девереля, совершенно ясно. Джентльмен неграмотен иначе. Неясно было другое: что мне со всем этим делать.

Право, пусть позднее, но я непременно потешу себя зрелищем того, как эта история превратится в фарс… Мысленно я уже видел, как я использую театр, чтобы избавиться от Зенобии и пастора вместе: надо только подбросить записку в его каюту, а потом ее там обнаружить… «Эта записка разве не к мисс Брокльбанк? А еще проповедник учения Христова! Признавайтесь, пес блудливый! И позвольте поздравить с успехом у вашей пассии!»

Стоп! Тут я одернул себя с удивлением и досадой. Что же это? Я, считающий себя за человека благородного и достойного, замышляю акцию не просто противозаконную, но зазорную! Как же такое могло со мной случиться? Вот видите, я не скрываю ничего. Сидя на краю койки, я прослеживал ход событий, который привел меня к столь вопиющим мыслям, и нашел их истоки в драматическом характере Зенобиевой просьбы — прямо из фарса и мелодрамы — словом, из театра. Да будет провозглашено во всех учебных заведениях:

Платон был прав!

Я встал, прошел к соседней клетушке, постучал. Зенобия открыла, я вручил ей записку и вернулся к себе.

(?)

Омега, омега, омега. Эта сцена наверняка последняя. Ничего больше уже не может случиться — разве только пожар, кораблекрушение, захват судна французами или какое-нибудь чудо! Даже в этом последнем случае Вседержитель, без сомнения, явится по-театральному — как deus ex machina![28] Даже если я откажусь позорить себя, участвуя в лицедействе, не в моих силах помешать всему судну услаждаться спектаклями! Верно, мне теперь следует предстать перед Вами в костюме вестника из какой-нибудь пьесы — хотя бы из Вашего Расина. Прошу прощения за это «Вашего», но в моих мыслях он иначе не существует…

Или мне лучше остаться с греками? Да, это — пьеса. Фарс или трагедия? Но трагедия ведь держится на достоинствах протагониста? Разве не должен он быть значительной личностью, дабы гибель его была значительной? Значит, фарс: этот герой выступает как своего рода Пульчинелла. Он погибнет только в общественном смысле. Смерть сюда не входит. Он не лишит себя зрения и его не будут преследовать фурии; никакого преступления он не совершил, ни одного закона не нарушил, разве только какое-нибудь предписание, которое наш махровый деспот держит про запас для невнимательных недоумков.

Освободившись от billet doux,[29] я отправился на шканцы, а оттуда на мостик. Капитана Андерсона на месте не было; вахту нес Деверель вместе с нашим престарелым гардемарином, мистером Дэвисом, и я вернулся на шканцы, намереваясь обменяться двумя-тремя любезными словами с мистером Преттименом, который, лелея и пестуя свою манию, все еще патрулирует палубу. (Я все больше и больше убеждаюсь, что этот тип, безусловно, никакой опасности для государства представлять не может. Никто не станет его слушать. Тем не менее я счел моим долгом поддерживать с ним знакомство.) На мое появление он внимания не обратил. Он смотрел вниз — не сводил взгляда со шкафута. Я последовал глазами за его взглядом.

Каково же было мое удивление, когда я увидел спину мистера Колли, который спускался со шканцев, держа курс в направлении матросской части судна. Это само по себе не могло не вызвать удивления: он пересекал белую черту у грот-мачты, отмечавшую границу, за которую матросне было заказано заходить, разве только по вызову или для исполнения своих обязанностей. Но еще более удивляло то, как мистер Колли был одет — этакое поистине буйство церковной роскоши. Стихарь, риза, капюшон, парик выглядели просто идиотски под вертикальными лучами солнца! И шел он торжественным шагом, словно шествовал к алтарю в соборе. Матросы, развалившиеся на солнце, тотчас встали, и вид у них, полагаю, был, мягко говоря, смущенный. Тут мистер Колли исчез из моего поля зрения, нырнув в проход у бака. Значит, вот о чем он беседовал с Саммерсом! Экипажу, верно, только что раздали положенную порцию рома — ну да, конечно, я вспомнил, что не так давно слышал пение дудки и зычное: «За вином — подходи!», но эти звуки, ставшие уже такими привычными, не задели моего внимания. Корабль шел легко, воздух был знойным. Матросы — или люди — наслаждались передышкой, или тем, что, по Саммерсу, называлось «время стирать-латать». Я задержался на шканцах, слушая — через пятое на десятое — диатрибу мистера Преттимена по поводу того, что он называл пережитком дикарских нарядов; я ждал, не без любопытства, когда наш пастор вынырнет опять. Неужели, думал я, он намеревается отслужить полную службу?! Однако вид служителя церкви, который не просто шел к месту богослужения, а торжественно шествовал — во всем его облике, в этом его движении, в этом состоянии духа было что-то, подразумевавшее, что за ним следует хор, стайка каноников и, по крайней мере, декан, — вид этот, скажу прямо, и забавлял меня, и поражал. Я понял, в чем его ошибка. Ему недоставало естественного авторитета, присущего джентльмену, и он до нелепости раздувал достоинство своего сана. Отправляясь к людям низкого сословия, он сейчас выступал во всем величии Церкви Торжествующей — или, может, лучше сказать, Церкви Воинствующей? Меня трогало это проявление в одной из малых ее частиц того, что привело английское, осмелюсь даже сказать, британское общество к тому состоянию совершенства, в каковом оно сейчас пребывает. Здесь передо мной была Церковь; там, на корме, в своей каюте, представленное в лице капитана Андерсона, было Государство. Какой кнут, спрашивал я себя, окажется действенней? Девятихвостка, реально существующая — и еще как! — в красном саржевом мешке, находящемся в распоряжении капитана, хотя я не слышал, чтобы он приказал ее употребить, или трансцендентальная, платоническая идея кнута — угроза адского огня? У меня не было сомнения (достаточно вспомнить тот напыщенный и возмущенный вид, с каким наш пастор предстал перед капитаном), что матросня уже успела нанести мистеру Колли обиду, настоящую или мнимую. Я не слишком удивился бы, если бы с бака сейчас донеслись до меня истошные вопли раскаяния и крики ужаса. Некоторое время — не знаю сколько — я ждал развития событий — и пришел к заключению, что никаких, решительно никаких событий не будет! С тем я и вернулся к себе в каюту, чтобы продолжить по горячим следам записи, которые, полагаю, доставили Вам удовольствие. Но возникший снаружи шум заставил меня это занятие прервать.

Ваша светлость догадывается, что это был за шум? Нет, даже Вашей светлости не догадаться! (Надеюсь, что с опытом я стану искуснее по части лести.)

Первое, что донеслось до моего слуха с бака, были аплодисменты! Но не такие, какие следуют за исполнением арии или прерывают на несколько минут сряду течение оперы. Ничего похожего на истерические восторги, публика вовсе не была вне себя. И не бросали матросы розы… или гинеи, как — мне однажды довелось видеть — пытались это делать юные франты, запуская их прямо в грудь знаменитого Фанталини! Наши люди, как свидетельствовало мое общественное чутье, вели себя благопристойно, как подобает. Они аплодировали совсем так же, как некогда аплодировал я сам, присутствуя вместе с моими однокашниками в Шелдоне,[30] когда некий иноземец был удостоен степени почетного доктора Оксфордского университета. Я тут же вышел на палубу, однако после отгремевшего первого всплеска аплодисментов там царила тишина. Мне пришло на мысль, что я мог бы как раз послушать речи преподобного джентльмена, и уже было собрался спуститься на место действия, затаиться в проходе у бака и навострить уши. Но тут я перебрал в уме, сколько проповедей я в своей жизни уже прослушал и сколько мне, вероятно, еще предстоит. Наше плавание, столь неудачное во многих отношениях, как-никак почти полностью нас от них освободило! И я решил подождать, пока одержавший победу Колли не убедит капитана Андерсона, что нашей древней посудине проповедь совершенно необходима или, того хуже, необходим целый ряд таковых. Перед моим мысленным взором даже проплыли воображаемые обложки, скажем, «Проповеди преподобного Колли» или даже «Преподобный Колли о жизненном пути», и я решил заранее, что тратиться на них не стану.

Я уже было собрался вернуться, покинув то место, где стоял в слегка колеблющейся тени какого-то — не знаю какого — драйвера, когда — вот те раз! — услышал взрыв аплодисментов, «а этот раз горячее, чем прежде, и явно идущих от души. Вряд ли нужно напоминать Вашей светлости, что случаи, когда священника при полном параде, или, пользуясь определением Тейлора, „расфуфыренного в пух“, награждают аплодисментами, крайне редки. Если в его проповеди есть толика религиозного экстаза, он может рассчитывать на вздохи и слезы, возгласы раскаяния и благочестивые восклицания; молчанием и скрытыми зевками отблагодарят его, если ему угодно быть нудным благопристойным малым! Но аплодисменты, долетавшие до меня с бака, подходили скорее для ярмарочного представления! Как если бы Колли был акробатом или жонглером. Этот второй всплеск аплодисментов звучал так, словно он (заслужив первые, жонглируя восемью тарелками — шесть в воздухе — сразу) теперь еще водрузил на лоб бильярдный кий с вращающейся ночной вазой на верхнем конце.

Мое любопытство было по-настоящему задето, и я уже было двинулся на бак, когда с мостика, кончив вахту, спустился Деверель и с места в карьер заговорил о красотке Брокльбанк, как-то подчеркнуто, «со значением» — я так бы это назвал. Я счел себя изобличенным и, как всякий молодой человек на моем месте, был польщен и немного испуган, вообразив возможные последствия моих с ней сношений. Сама она, я видел, стояла на шканцах по правому борту с мистером Преттименом, который в чем-то ее наставлял. Я потянул Девереля в наш коридор, где мы еще почесали языками. Мы говорили об упомянутой выше леди весьма фривольно, и мне пришло на мысль, что, пока я был болен, Деверель, пожалуй, успел много больше, чем пожелал о сем сообщить, хотя и не преминул намекнуть. Мы, не исключено, разделяли с ним одну постель. Боже правый! Но хотя он морской офицер, он джентльмен, и, как бы ни обернулись обстоятельства, мы друг друга не выдадим. Мы опрокинули по рюмочке в пассажирском салоне, после чего Деверель отправился по своим делам, а я в свою клетушку. Однако не успел я сделать несколько шагов, как меня остановил долетевший с бака невероятный шум, шум, которого на судне никак нельзя было ожидать — взрыв дружного смеха! Мысль, что Колли способен острить, как-то не укладывалась у меня в голове, и я решил, что он ушел, а матросня, подобно школьникам, теперь забавляется, передразнивая наставника, приходившего их пожурить. И чтобы лучше видеть, что происходит на баке, я вернулся на шканцы, а оттуда поднялся на мостик; на баке, однако, кроме одного матроса, оставленного дозорным, никого не было. Они все находились в кубрике, всем скопом. Колли, подумал я, сказал несколько слов, а теперь уже у себя, переодевается, снимая свой дикарский наряд. Но по судну уже пронесся слух. Шканцы наполнялись любопытствующими леди и джентльменами, а также офицерами. Те, кто побойчее, поместились рядом со мной на мостике у переднего поручня. Образ театра, который преследовал меня, окрашивая все мои суждения о событиях прошедшего дня, теперь, казалось, овладел всем судном. В какой-то момент мне даже подумалось, не потому ли наши офицеры высыпали на палубу, что опасаются бунта? Но Деверель бы об этом знал, а он не обронил ни слова. Тем не менее все вглядывались в огромную незнакомую часть корабля, где люди сейчас забавлялись — Бог их знает чем. Мы были зрителями, а там, то появляясь, то исчезая между висевшими на гике лодками и огромным цилиндром грот-мачты, была сцена. Переборка полубака подымалась как брандмауэр, правда снабженный двумя трапами и с двумя входами, которые особенно, черт бы их побрал, напоминали сцену — черт бы их побрал, так как представление нам отнюдь не было гарантировано и наши необычные ожидания вполне могли быть обмануты. Никогда еще я так остро не сознавал, какое расстояние отделяет подлинную жизнь, с ее разнообразными движениями, частичными проявлениями, досадными сокрытиями, от сценических аналогов, которые я некогда принимал за честное ее изображение! А спрашивать, что происходит, выказывая неподобающее любопытство, мне не хотелось. Любимец Вашей светлости, конечно, вывел бы на сцену героиню и ее наперсницу, мой добавил бы ремарку: «Входят два матроса». До моего слуха с бака долетали только звуки бурного веселья, и нечто похожее происходило среди пассажиров, чтобы не сказать офицеров. Я продолжал ждать — и дождался! Двое юнцов — нет, не мои молодые джентльмены, а простые юнги — пулей вылетели из левой (по борту) двери полубака, проскочили за грот-мачтой на правый борт и столь же шустро юркнули в противоположный вход! Я предался размышлениям о том, какой жалкой должна быть проповедь, которая послужила поводом всеобщей и непрекращающейся потехи, но вдруг увидел, что у переднего поручня стоит и капитан Андерсон, не спуская с бака своих непроницаемых глаз. А вверх по трапу спешил мистер Саммерс, старший офицер, и каждое его движение выражало настороженность и безотлагательность приведшего его на мостик дела. Он подошел прямо к капитану Андерсону.

— Да, мистер Саммерс?

— Прошу вашего разрешения, сэр, принять меры.

— Мы не можем стеснять церковь, мистер Саммерс.

— Сэр… люди, сэр!

— Что люди, сэр?

— Они в подпитии, сэр.

— В таком случае проследите, чтобы они были за это наказаны, мистер Саммерс.

Капитан Андерсон отвернулся от старшего офицера и, видимо, впервые заметил меня.

— Добрый день, мистер Тальбот! — прокричал он мне с другой стороны палубы. — Надеюсь, вы довольны нашим быстрым ходом?

Я ответил положительно, но в какие именно слова вылился мой ответ — не помню, так как все мое внимание сосредоточилось на разительной перемене, которая произошла с капитаном Андерсоном. Обыкновенно он встречал своих офицеров с таким лицом, которое, можно сказать, выражало приветливость тюремных врат. При этом он усвоил себе манеру выставлять вперед нижнюю челюсть, опирая на нее всю массу своего брюзгливого лица и пяля исподлобья глаза, что, полагаю, действовало на подчиненных устрашающе. Но на этот раз в его лице и даже в речи было что-то вроде ликования!

Однако лейтенант Саммерс не отступал:

— Разрешите по крайней мере… Вот, взгляните, сэр!

Назад Дальше