Мы вошли в экваториальные воды. Мистер Тальбот по-прежнему меня избегает. Он все бродит по кораблю и спускается даже в самое его чрево, словно в поисках укромного уголка, где, как я предполагаю, он мог бы без всяких помех продолжить свои молитвенные бдения. Как ни печально мне сознавать это, но боюсь, что моя попытка сойтись с ним короче была несвоевременной и принесла более вреда, чем пользы. Молюсь за него. Что еще могу я для него сделать?
Мы стоим на месте. Океан гладкий, как зеркало. Неба нет, одна знойная белизна, как занавес, опускается со всех сторон — опускается будто даже ниже линии горизонта, уменьшая круг морской поверхности, открытой нашему взору. Сам же круг имеет цвет светлой, светоносной голубизны. Какая-нибудь морская тварь нет-нет да и потревожит гладь и тишину океана, вдруг выпрыгнув над водой. Но даже когда никто и ничто не прыгает, приглядевшись, постоянно замечаешь — то будто рябь пробежит по воде, то вдруг дернется в одном месте, в другом, то крупно так задрожит… словно вода под тобою не только родной дом и родная стихия для всех населяющих ее морских тварей, но еще и кожа какого-то великана, рядом с которым Левиафан карлик. Тому, кто никогда не покидал прелестной долины нашего с тобой отчего дома, невозможно представить себе, какая здесь царит немыслимая жара в сочетании со столь же немыслимой влажностью. Из-за сковавшей нас неподвижности — об этом, берусь утверждать, ты вряд ли найдешь упоминания в рассказах о морских путешествиях — отнюдь не благоуханные испарения, поднимающиеся от окружающей нас морской воды, стали еще зловоннее. Вчерашним утром задул, правда, легкий бриз, но очень скоро мы снова застряли на месте. На корабле все как-то вдруг притихли, и бой судового колокола звучит пугающе громко. Сегодня зловонные испарения стали совершенно невыносимыми по причине неизбежного загрязнения воды в непосредственной близости от корабля. На воду спустили шлюпки и отбуксировали корабль немного в сторону от тошнотворной лужи, но, если ветер так и не поднимется, скоро все придется повторять сызнова. Наши леди и джентльмены, словно сговорившись, не выходят из своих кают, где они, как я полагаю, лежат у себя на кроватях в надежде, что рано или поздно эти погодные и географические обстоятельства останутся позади. Один лишь мистер Тальбот бродит, бедный, как потерянный! Да пребудет с ним Господь и да сохранит Он его! Я вознамерился было с ним заговорить, но он едва мне поклонился с видом самым отчужденным. Знать, время еще не пришло.
Как трудно, как почти невозможно всегда идти тропой добродетели! Потребно каждую минуту быть настороже — ох, сестрица, как же все мы, и ты, и я, и вообще всякая христианская душа, должны в любой краткий миг уповать на милость Божию! Здесь у нас случилась ссора! Притом рассорились не люди простого звания из числа проживающих в передней части судна, что было бы не столь удивительно, а джентльмены, точнее сказать, сами наши офицеры!
Дело было так. Я сидел у себя за откидной доской и зачинял иступившееся перо, как вдруг услышал за дверью в коридоре какую-то возню, потом голоса, сперва приглушенные, затем громкие и возбужденные.
— Деверель, ах ты, собака! Я видел, как ты выходил из каюты!
— Тебе-то что за дело, Камбершам, ты что тут вынюхиваешь, прохвост?
— Немедленно отдайте, сэр! Не то отберу силой, ей-Б—!
— Смотри-ка, нераспечатанное!.. Ну, Камбершам, ну, подлая собака, а вот я сейчас прочту, как пить дать прочту!
Возня стала уже шумной. Я был в одной рубахе и панталонах, башмаки мои стояли на полу под койкой, на краю той же койки лежали, свешиваясь вниз, чулки, парик висел на каком-то гвозде. В перебранке за дверью богохульства и непотребные выражения посыпались так густо, что я не мог стерпеть такого надругательства. Не успев подумать о том, в каком я виде, я вскочил с места и выбежал из каюты в коридор, где застал двоих офицеров, которые яростно сцепились друг с другом за обладание какой-то депешей.
— Джентльмены, джентльмены! — громко возмутился я и схватил за плечо того, кто оказался ко мне ближе.
Они прекратили мутузить друг друга и оба уставились на меня.
— Кто это, ч-т побери, а, Камбершам?
— Не иначе пастор. Прочь с дороги, сэр, и не суйте нос не в свое дело!
— Но я именно своим делом и занимаюсь, друзья мои, и призываю вас в духе христианской любви к ближнему не заходить далее в неподобающем поведении и неподобающих речах — помиритесь же друг с другом!
Лейтенант Деверель смотрел на меня сверху вниз с высоты своего роста и слушал с открытым ртом.
— Разрази меня гром!
Джентльмен по имени Камбершам — тоже лейтенант — с такой злобой ткнул указательным пальцем в направлении моего лица, что, если бы я не уклонился, он попал бы мне в глаз.
— Кто, ради всего такого-разэтакого, позволил вам читать проповедь на борту этого судна?
— А ведь верно, Камбершам, дело говоришь.
— Предоставь это мне, Деверель. Ну же, пастор, если вы и точно пастор, предъявите ваш документ.
— Документ?
— Вот олух, мне нужно ваше свидетельство!
— Свидетельство?
— Лицензия это называется, Камбершам, старина, лицензия на право проповедовать. Все верно, пастор, предъявите вашу лицензию.
Я смешался, а точнее, я был повергнут в полное смятение. Дело в том — я нарочно излагаю это здесь во всех подробностях, дабы ты передала мой рассказ каждому молодому священнику, который намеревается совершить подобный вояж, — дело в том, что я упаковал лицензию, выданную мне его преосвященством епископом, вместе с другими бумагами приватного характера, полагая, что, покуда длится наше плавание, нужды в них не возникнет, — в чемодан, который был спущен куда-то в самое чрево нашего судна. Я попытался в общих словах объяснить это господам офицерам, но мистер Деверель не стал меня слушать.
— Скройтесь с глаз, сэр, не то я заставлю вас отвечать перед капитаном!
Должен признаться, сия угроза вынудила меня поспешно ретироваться в каюту и привела в немалый трепет. В первые несколько мгновений я спрашивал себя, не преуспел ли я, несмотря ни на что, в достижении своей цели, а именно в укрощении их взаимного гнева, ибо слышал, как оба они, удаляясь прочь, громко смеялись. Но, поразмыслив, пришел к заключению, что при таком отсутствии благовоспитанности — воздержусь от более строгих оценок — они, скорее всего, смеялись над беспорядком в моем гардеробе и над возможным исходом той официальной беседы, которой они меня припугнули. Для меня было очевидно, что я допустил грубый промах, позволив себе появиться на людях без соблюдения должного декорума, которого требует не только освященный временем обычай, но и простые правила приличия. Я впопыхах кинулся облачаться, не забыв и про пасторские ленты, хотя при такой жаре они сдавливали мне горло самым неприятным образом. Я даже пожалел, что моя риза и капюшон были уложены в багаж и вместе со всеми громоздкими вещами спущены в складское помещение — наверное, правильнее было бы сказать в трюм. И вот наконец, имея на себе облачение, отмеченное по крайней мере некоторыми видимыми признаками достоинства и авторитета священнического сана, я ступил за дверь моей каюты. Но, само собой разумеется, обоих лейтенантов уже и след простыл.
Зато сам я, пробыв всего минуту в полном облачении, благодаря особенностям здешних экваториальных широт стал мокрым с головы до ног. Я вышел на открытую палубу, но никакого облегчения не почувствовал. Тогда я вновь вернулся в коридор и вошел к себе с твердым намерением одеться поудобнее, однако не вполне знал, что же в связи с этим предпринять. Отбросив декорум, приличествующий моему званию, я рисковал сойти за простого переселенца! Я ведь был огражден от нормального общения с благородными дамами и джентльменами и не имел возможности обратиться с проповедью к людям простого звания, за исключением того первого и единственного случая. И все же выносить здешнюю жару и влажность в платье, приспособленном к условиям сельской Англии, оказалось выше моих возможностей. Повинуясь внезапному порыву, который был продиктован, боюсь, не столько христианской практикой, сколько моим знакомством с античными авторами, я раскрыл Священную книгу и, прежде чем успел вполне осознать, что я делаю, предался под влиянием минуты своего рода Sortes Virgilianae,[46] иначе говоря, занялся гаданием, хотя сам всегда с сомнением относился к таким занятиям, даже когда пример оных подавали наисвятейшие праведники. Мой взгляд упал на слова из Второй книги Паралипоменон (8:7): «…от Хеттеев, и Аморреев, и Ферезеев, и Евеев и Иевусеев, которые были не из сынов Израилевых», — слова, которые я тотчас же отнес к капитану Андерсону и лейтенантам Деверелю и Камбершаму, после чего сам упал на колени и стал молить о прощении.
Я изложил здесь так подробно обстоятельства моего незначительного, в сущности, проступка только для того, чтобы показать всю непостижимость людского поведения, словом, всю странность этой жизни в этой странной части света, среди странных людей и на этом престранном сооружении, сработанном из английского дуба, который для меня сейчас и ковчег, и темница одновременно (я конечно же не случайно употребил слово «ковчег», но в надежде, что заключенный в нем коломбур покажется тебе занятной).
Но вернемся к моему рассказу. Помолившись, я стал размышлять, как наилучшим образом избежать возможных недоразумений в будущем — как сделать так, чтобы лежащая на мне печать освященности была бы сразу для всех очевидна. Я снова снял с себя все, кроме рубахи и панталон, и раздетый принялся рассматривать себя в маленьком зеркальце, которым пользуюсь при бритье. Оказалось, что это не так уж просто. Ты помнишь дырочку от выпавшего сучка в доске сарая, через которую мы детьми наблюдали, бывало, за Джонатаном, или за нашей бедной, теперь уже отошедшей в лучший мир матушкой, или за управляющим его светлости, мистером Джолли? А помнишь ли ты и то, как, заскучав, мы начинали вертеть головой, чтобы выяснить, какая часть внешнего мира открыта нам для наблюдения через малюсенькую дырку? И еще хвастались, как много всего мы таким способом можем увидеть — от усадьбы до вершины холма, помнишь? Таким же точно манером я так и сяк прилаживался к зеркалу и прилаживал зеркало к себе. Но что это я, право! Вздумал объяснять — если письмо это все-таки отправится когда-нибудь по назначению — представительнице прекрасного пола, как пользоваться зеркалом, и наставлять ее в искусстве, не побоюсь этого слова, «самолюбования»! В моем собственном случае я конечно же вкладываю в это слово несколько иной смысл, разумея не столько самодовольство, сколько изумление при виде себя самого. Поводов для изумления увиденное мною давало более чем достаточно, а вот для одобрения — самую малость. До той минуты я не вполне понимал, как сурово солнце может расправиться с лицом, которое ничем не защищено от почти вертикально бьющих лучей.
Волосы у меня, как тебе хорошо известно, имеют оттенок светлый, но цвета весьма неопределенного. Теперь я к тому же разглядел, что подстригавшая их в канун нашего расставания твоя рука — единственно по причине нашего с тобой уныния — справилась с работой, увы, не лучшим образом и все вышло вкривь и вкось. По прошествии же времени неровности не сгладились, а наоборот, как будто еще больше проявились, так что голова моя, какой я ее увидал, чем-то напоминала десятину худо сжатого жнивья. И поскольку сперва, пока длился мой первый приступ морской болезни, я бриться просто не мог, а потом, когда началась качка, и вовсе боялся, и после еще все тянул и откладывал из опасения причинить боль моей обгоревшей на солнце коже, — нижняя часть моего лица основательно заросла щетиной. Она хоть и не длинная — борода вообще у меня растет медленно, — но какая-то разномастная. Между этими двумя кое-как поросшими участками, назовем их так, то бишь между волосами на голове и бородой, владыка Соль[47] царит безраздельно. Полоска розовой кожи чуть ниже мыска волос надо лбом, называемого еще вдовьим, ясно указывает границу, до которой спускается на лоб мой парик. Ниже этой границы лоб окрасился цветом спелой сливы, от жары в одном месте лопнувшей. Еще ниже нос и щеки — красные, будто огнем горят! Я тотчас понял, как я обманывался, полагая, что, представ в одной рубахе и панталонах, да с этакой физиономией, я сумею внушить почтение к профессии, которой доверено представлять авторитет Святой Церкви! И к тому же — разве это не тот самый случай, когда встречают «по одежке»? Моя «одежка» (пусть так, приму сие название) должна быть строгого черного цвета в сочетании с безупречно белым — цветом выбеленного льна и напудренного парика — вот обязательные принадлежности духовного пастыря. Для офицеров и матросов сего корабля священник без лент и парика ничто, и считаться с ним будут не больше, чем с нищим бродягой.
Верно и то, что только внезапный шум ссоры и стремление творить добро побудили меня покинуть мое укрытие, — и все ж я виноват. У меня даже дух замер не то от страха, не то еще от какого-то неприятного чувства, когда я попытался мысленным взором увидеть себя, каким я предстал в тот миг — с непокрытой головой, небритый, обгоревший на солнце, раздетый! И тогда со смятением и стыдом вспомнил я слова, обращенные ко мне лично при рукоположении меня в сан, — слова, которые вечно будут священными для меня, ибо произнесены они были в достопамятный день и сказаны тем, кто уже при жизни святой! «Не будь педантом, Колли, но всегда следи за своим внешним видом». Не был ли тот, кого я теперь увидел в зерцале своего воображения, типичной фигурой работника в стране, где «поля к урожаю белы». Среди тех, с кем я сейчас живу бок о бок, респектабельный внешний вид не токмо desideratum, но и sine qua поп. (Что значит, душа моя, не только желателен, но необходим.) Тогда я сразу решил, что буду отныне гораздо радетельнее в этом отношении. И когда я вступлю в мои так называемые владения, то не просто буду служителем Божьим, а буду выглядеть как служитель Божий!
Дела немного сдвинулись к лучшему. Приходил лейтенант Саммерс и просил уделить ему время для разговора. Я ответил ему из-за двери, прося не входить ко мне, поскольку ни мое платье, ни мое лицо не имеют подобающего для аудиенции вида. Он согласился разговаривать через дверь, но сам говорил очень тихо, словно опасаясь, что его могут услышать. Он принес мне извинения за то, что в пассажирском салоне не отправляются более богослужения. Он неоднократно прощупывал почву среди пассажиров на этот счет и встретил полное безразличие. Я спросил его, говорил ли он с мистером Тальботом, и он с запинкой ответил, что мистер Тальбот в последнее время очень занят своими собственными делами. Однако он, мистер Саммерс, полагает, что может представиться удобный случай для, как он выразился, малого собрания в следующее воскресенье. И тут я, неожиданно для себя самого, объявил ему через дверь с горячностью, вовсе не свойственной моему обычно ровному характеру:
— Этот корабль — безбожный!
Мистер Саммерс ничего не сказал в ответ, и я добавил:
— И все по вине одного человека!
После чего я услышал, как мистер Саммерс потоптался за дверью, словно оглядывался вокруг, затем он шепотом сказал мне:
— Умоляю вас, мистер Колли, выбросьте подобные мысли из головы! Малое собрание, сэр… один-два гимна, отрывки из Писания, благословение…
Я не упустил случая заметить, что заутреня на палубе была бы более уместна; но лейтенант Саммерс ответил с некоторым даже, как мне думается, смущением, что об этом и речи быть не может. И с тем удалился. Однако это все-таки маленькая победа в битве за религию. Хотя как знать, когда, в какой момент удастся заставить дрогнуть это жестокое, из кремня высеченное сердце, которое в конце концов ведь должно же когда-нибудь дрогнуть?
Я узнал, как зовут моего Юного Героя. Это некто Билли Роджерс, порядочный, боюсь, шалопай, и его мальчишеского сердца еще не коснулась Божья благодать. Постараюсь найти возможность потолковать с ним.
Последний час я потратил на бритье! Как я и предполагал, процедура оказалась болезненной, и не могу похвастаться, что результат вполне оправдывает затраченные усилия. Но как бы там ни было, дело сделано!
Услышав какой-то непонятный шум, я вышел в коридор. И едва я ступил за порог, пол подо мной накренился — правда, совсем незначительно, — но увы! За несколько дней почти полного штиля я отвык ощущать ход корабля и растерял мои уже прочно обретенные, как мне казалось, «морские ноги». Я вынужден был тотчас ретироваться к себе в каюту и лечь. Мне сразу стало лучше, и я смог разобраться в своих ощущениях и понял, что паруса наши наполнились ветром — попутным, легким, веселым. А значит, мы снова бежим к нашей цели. И хотя я не вполне доверяю моим ногам, я испытываю подъем духа, знакомый, должно быть, каждому путешественнику, когда он, после вынужденной задержки, возобновляет свое движение к заветной цели.