Эта ещё безопасна, и эта, и эта…
Я ждал, что очередная секунда грянет взрывом, который встряхнёт машину, как погремушку, оторвёт, покатит, я повисну на ремнях вниз головой, и это будет последнее, что я запомню. Предвестником ожидаемого просвистел пробивший спектролит камешек. Щеку обожгла струя горячего воздуха, глаза заслезились. Теперь от меня уже мало что зависело, моё дело было, ни на что невзирая, бить лучом в крутящуюся завесу охваченного огнём мрака, что я и делал.
Все чувства так огрубели и сузились, что я не удивился, когда в просвете мелькнул силуэт другой “черепахи”. Значение этого факта я оценил с бесстрастностью автомата: кто-то понял, к чему все идёт, и вывел свою машину к моей, чтобы увидеть направление моего луча и подстроиться к нему. Единственное, что меня тогда поразило, и то смутно, это само перемещение машины в условиях, когда под напором вихря моя собственная едва держалась. Такое если и было возможно, то чудом. Так положиться на удачу, так сманеврировать в будущих потоках мог разве что Феликс.
Мощь наших залпов слилась.
Все побелело беспощадным запредельным светом, которого не мог смягчить никакой светофильтр. И тут же словно чья-то мягкая нога пнула мою машину. Из-под меня со стоном рванулось сиденье. Падая, я ухватился за что-то. Новый толчок, затем боль и тьма.
Очнулся я в горячей и мутной тишине. Я висел вниз головой и, тряся ею, долго не мог понять, зачем нахожусь в такой неудобной позе, — именно зачем, а не почему. Ещё я никак не мог сообразить, откуда такая пылища и что за железка у меня в руке. Ах да, это обломок фиксатора, который, само собой, не был обломком тогда, когда я за него ухватился…
Все кое-как встало на свои места. Сквозь душную мглу откуда-то снизу пробивался тусклый свет аварийной лампочки. Горло словно продрали наждаком, рот полон песка. Ленивое удовлетворение (все-таки прикончили огневика!) сменилось тревогой. Закончен ли бой? Цела ли машина? В порядке ли я сам?
Вроде бы да. Я неловко расстегнул ремни и сполз, вернее, плюхнулся вниз. Тело нигде не отозвалось болью, но повиновалось так, будто мускулы заменили ватой. И сознание было настолько нечётким, что я глупейшим образом попытался решить сразу три задачи: выплюнуть песок, оценить состояние “черепахи” и нашарить запор люка там, где он должен был находиться, но где его теперь не было, поскольку пол и потолок поменялись местами.
К тому же взгляд перемещался как-то рывками, не удавалось ни сосредоточиться на предмете, ни увидеть все сразу. Цепляясь за торчащую над головой спинку сиденья, я кое-как приподнялся. В висках резануло болью, однако зрение прояснилось. Внутри машины, если не считать сломанной рукоятки, все было цело. Наконец отыскался и запор донного люка. Порядок, люк не заклинило. Я отпер, с трудом подтянулся и, уже вылезая, сообразил, что поступаю опрометчиво. Кто знает, что там, снаружи?
Ничего особенного снаружи не было. Дрянь была, горячая муть, сор и пепел. Ветер резал глаза, кожу больно кололи песчинки. Все терпимо.
Все терпимо, когда проходит вялое онемение тела, когда возвращается боль, а с нею жизнь. Никаких огневиков — и жив, жив!
Отворачиваясь от жалящих порывов ветра, я спустился на опалённую землю и сделал несколько куцых, неуверенных шагов, чья затруднённость после всего пережитого меня не удивила. Я учащённо дышал воздухом гари и смерти, хватал его пересохшим ртом, я жил.
Откуда-то из ветра и мглы вынырнули две фигуры, в которых я едва признал друзей, — такими чёрными были их лица. Оба кинулись ко мне молча, вскрик радости был в самом их молчании, нет, не радости, скорей облегчения. И даже не так, я не сразу понял, что означало это молчание.
Они зачем-то обхватили меня за плечи, повели так, словно помогали калеке.
— Что это вы, бросьте… — начал было я, но, перехватив их взгляд, тут же уставился на свою странно подвёрнутую, волочащуюся ногу.
Как я мог вылезти, даже идти, ничего не заметив! Зато теперь, когда мне открылась истина, ногу пронизала такая боль, что я обвис на руках друзей. “Ну вот, — тупо шевельнулось в мыслях. — Тогда была правая, сейчас левая… Хотя нет. Тот перелом был не у меня и очень давно… Как давно? Утром же было…”
— Подождите, — сказал я, когда меня уже подтащили к машине. — Где Феликс?
— Нет Феликса, — беззвучно ответил Нгомо. — Феликс погиб.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Память лечит, и память калечит. Хотя горький смысл этой истины открывается лишь с годами, мне уже было что вспомнить даже из раннего детства. Всего однажды я перепугался до ужаса, это было на кладбище, куда я случайно забрёл.
Не помню, что меня, малолетнего, туда привело. Был ослепительно солнечный, безветренный день, на белом песке дорожек лежала недвижная тень листвы, я брёл без цели, ставя одну ногу в тень, другую — на солнце, чтобы босыми ногами чувствовать сразу жар и прохладу. Такая ходьба развлекала, не мешая с любопытством поглядывать по сторонам и примечать старинные из мрамора, чугуна и гранита памятники. Я знал об их назначении, знал отвлечённо, с детским снисхождением к тому, что было давно и меня не касалось. Взгляд то задерживался на необычной скульптуре, то равнодушно скользил мимо массивных постаментов, обелисков, крестов, никак не отзываясь на имена, даты и надписи, которые были выбиты на века, но уже мало что могли сказать моему поколению из-за архаики языка, каким все было написано. С куда большим вниманием я высматривал, нет ли где малинника. Вот именно! Очевидно, за этим я и забрёл сюда, кто-то из приятелей уже лакомился тут, а я чем хуже? Всем известно, что нет ничего лучше ягод с куста, с ними не сравнится никакая роскошь синтетики, которая, может быть, и слаще, да не тобой добыта.
Малину я углядел, тут же свернул с аллеи в кусты и больше уже ни на что не обращал внимания. Ягода была ранняя, редкая, и, двигаясь в зарослях от добычи к добыче, я не заметил, что облик памятников изменился. Поэтому я даже отпрянул, когда из-за куста на меня вдруг глянул старик. Неподвижный, как все вокруг, он в упор смотрел на меня с постамента, не мигая, не шевелясь, пронизывал взглядом влажных выцветших глаз, и, что самое жуткое, хотя солнце светило ему в лицо, в широких и тёмных зрачках не было дневного блеска!
Сердце ухнуло. Не в силах бежать, я смотрел на старика, он — на меня своим неподвижным, влажным, таким нечеловеческим взглядом. Конечно, я знал, что такое голография и что такое голографическая скульптура. Но прошла не одна секунда, прежде чем я понял: этого старика нет ни среди живых, ни среди мёртвых, это лишь образ когда-то бывшего человека, бесплотная реальность, тень, фантом.
Я попятился, не сводя с него взгляда, точно он мог броситься за мной и настичь. Наконец его скрыли кусты.
Но тогда стали видны другие фантомы. Я был окружён ими. Большие и маленькие, так похожие на людей, они многолико смотрели из-за кустов, такие же безмолвные и неподвижные, как застывшее в небе солнце. Меня обступала мертвенность. Она была в сухом блеске песка, в недвижности теней, в раз и навсегда замершем взгляде, каким смотрели на людей нелюди, в самом воздухе, которым я дышал.
Я не закричал, не мог.
Избавлением донёсся звонкий детский смех. Смеялись неподалёку, совсем рядом. Я ринулся к этому смеху, помчался, не разбирая дороги, тем более не догадываясь, что меня ждёт.
Смех оборвался, когда я приблизился и замер на краю поляны.
Тут засветка. Память отказывается воспроизвести то мгновение, его я могу реконструировать лишь по схожим, более поздним впечатлениям.