Норма - Сорокин Владимир Георгиевич 13 стр.


Теперь вы меня поймете, почему не эти бедные ничтожные вирши, а мое полное имя под ними я и посылаю к вам друг мой, Александр Иваныч, для помещения хотя бы, например, в «Русском вестнике».

Весь ваш Ф.Тютчев

Ницца. 13 декабря.

Антон вздрогнул, прочитав подпись и, не веря своим глазам, прочитал снова, шевеля пересохшими губами:

— Весь ваш… Ф.Тютчев… Ф.Тютчев. Ф.Т….

Антон перевел взгляд на перстень. Рой мыслей хлынул ему в голову и, словно сговорясь, резко подул ветер, зашелестел письмом, качнул ветви яблонь.

«Так значит — Тютчев, — думал Антон, — невероятно. Федор Иванович Тютчев. Великий поэт. Любимый поэт отца, любимый мой поэт, творчество которого сопровождало меня с детства. Оно вошло в мою жизнь так же легко и естественно, как лес, река, любовь. Но к кому это письмо? Наверно к другу достаточно близкому. А друзей у Тютчева было много: Вяземский, Жуковский, Аксаков… Но интересно, о ком идет речь в письме? Но о последней ли любви Тютчева? Боже мой, как же звали эту женщину…»

Прижав руку с зажатым в ней письмом ко лбу, Антон закрыл глаза, вспоминая:

— Анисова… Демисова… простая русская фамилия… Боже мой… надо вспомнить…"

— Денисьева!

Как только эта фамилия слетела с губ, Антон вздрогнул, словно пораженный ударом грома:

— Денисьева?! Но фамилия моего деда — Денисьев! Андрей Федорович Денисьев… Федорович! Андрей Федорович!

Антон безотчетно смотрел на пожелтевшую бумагу, испещренную нервным неразборчивым почерком.

«Так значит мой дед — сын Тютчева?! Один из трех детей Денисьевой? Но почему же я раньше, читая многочисленные биографии поэта, не обратил внимание на сходство фамилий? Почему никто не сказал мне об этом? Ни отец, ни мать, ни мачеха? Странно. Как все это странно…»

Он провел рукой по лицу, словно ощупывая себя.

— Я потомок Тютчева. Его правнук. С ума сойти!

Нервно рассмеявшись, он сложил письмо, убрал в шкатулку, закрыл ее. Потом взял другую бумагу, не менее пожелтевшую и ветхую, развернул и вздрогнул.

Посередине листа располагались четыре строки, написанные все тем же почерком:

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать —

В Россию можно только верить.

Ф.Тютчев

Что-то странное произошло в душе Антона. Словно ярко вспыхнувший свет моментально осветил судьбы его отца, деда, прадеда, заставив их слиться воедино, зазвучать в сердце Антона. Он явственно почувствовал связь поколений, связь времен, связь живых людей, со всеми их привычками, страстями, особенностями, слабостями, достоинствами и недостатками. Испарина покрыла его бледное лицо, сердце отчаянно билось. Знакомые с детства строчки стояли перед глазами, звучали на фоне осеннего, залитого спокойным солнцем сада:

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать —

В Россию можно только верить.

Как просто и ясно это было написано!

Как бесконечно глубока и непреложна была эта мудрость, и как трепетна и завораживающе притягательна эта тайна!

Антон смотрел на яблони, на крапиву с бурьяном, на гнилой повалившийся забор, и давно забытая фраза отца, оброненная более двадцати лет назад, пробудилась в памяти:

— Ты, Антоша, русский человек. Когда поймешь и почувствуешь это, тебе станет не только легко, но чрезвычайно хорошо. Хорошо в полном смысле этого слова.

Тогда, в ранней юности, он не придал большого значения этим словам. Но теперь он почувствовал их во всей полноте.

— Я русский, — прошептал он и слезы заволокли глаза, заставив расплыться и яблони и забор, и крапиву.

— Я русский. Я тот самый, плоть от плоти, кровь от крови. Я родился здесь на этой бескрайней и многострадальной земле, загадка которой вот уже несколько веков остается неразгаданной для холодного иноземного ума. Но умом-то Россию не понять. Только сердце и душа способны справиться с этой загадкой… И я… я часть этой земли, этой загадки, этого народа. Это для меня горят багрянцем замершие подмосковные рощи, хрустит под ногами крепкий январский снежок, шелестит на теплом майском ветру нежная береста, жужжат золотые бронзовки, сгибаются под увесистыми каплями полевые ромашки, шумит вековой, одиноко стоящий на краю леса дуб. Это для меня звенит колокольчик под валдайской дугой, сверкает неистовой синевой Байкал, осыпается снег с огромных таежных кедров, кричат взмывающие в небо журавли…

Он смахнул слезы, взял бутылку и, помогая крепежной булавкой георгиевского креста, открыл.

Водка наполнила серебряный бокал, Антон осторожно поднес его к губам.

«Тютчев пил из него», — подумал Антон и залпом осушил бокал. Водка обожгла рот, Антон вытер губы тыльной стороной ладони, вынул из кармана яблоко, откусил.

Оно было сочным, крепким, холодным и отдавало шампанским.

А солнце тем временем клонилось к закату, стремясь поскорее завершить не слишком долгий осенний день.

«Как быстро… — подумал он, глядя на желтый диск, оседающий в сине-розовые облака. — Почему раньше дни были такими бесконечными, долгими, полными, а сейчас летят, как шарики от пинг-понга. И все, как на подбор, — одинаковые, гладкие, круглые…»

Он поежился, жалея, что оставил плащ на пне, налил еще, выпил и жадно захрустел яблоком.

Две утки пролетели высоко над садом, стремительно сеча воздух остроконечными крыльями. Антон проводил их долгим взглядом и вдруг фонтан ярких воспоминаний заставил его зажмуриться, качнуться, оперевшись лбом о кулак.

Ведь была еще и охота. Та самая — древняя азартная страсть, сопровождающая род Денисьевых. Отец никогда не охотился в одиночку, поэтому каждая охота совпадала с приездом московских друзей. Чаще всего приезжал Виктор Терентьевич Пастухов — известнейший нейрохирург, балагур, гурман, охотник, коллега отца и соавтор по массивному двухтомнику в синем коленкоровом переплете с грозным названием «Хирургия головной мозга». Он привозил с собой столичные новости, кипу газет, армянский коньяк в серебряной фляжке, бельгийское богато гравированное ружье с порывисто выгнутой ложей и неизменную Мальву — стройную жесткошерстную легавую, длинную шею которой стягивал красивый чешуйчатый ошейник.

Солнце еще не показывалось над порозовевшем верхом бора, когда баба Настя, вынув из потрескивающей печи сковороду с яичницей, уверенно несла ее к столу. За ним сидели, быстро завтракая, Виктор Терентич, отец и Антоша.

И в этой деловой торопливости, в небрежном соседстве лежащих на одном блюде огурцов, ветчины и яиц, в ловкости, с коей Пастухов расправлялся с горячей яичницей, был тот самый острый момент ожидания охоты, от которого сердце гулко стучало в виски, а во всем теле чувствовалась нарастающая готовность к волнующему событию.

Не успев начаться, завтрак заканчивался.

— Спасибо, Настюша, — проговаривал Виктор Терентич, вставая из-за стола и отирая полосатым платком усы, которые в отличие от пушистых отцовских росли над полными губами Пастухова узкой черной полоской.

Все трое — уже одетые, обутые должным образом, громко выходили на крыльцо, где возле разложенных ружей, патронташей, ягдашей и рюкзачка с провизией вертелись две собаки — черно-белая Мальва и светло-серый с коричневыми вкрапинами Дик — понтер Денисьевых.

Пока отец с Антоном подпоясывались пахнущими кожей патронташами, Виктор Терентич, резко топнув, досылал ногу в высокий болотный сапог, вынимал часы, отколупывал золотую крышечку:

— Тэкс, тэкс… двадцать минут пятого. Надобно поспешать, друзья-приятели…

На нем была потертая на локтях замшевая куртка, серые, заправленные в сапоги брюки, легкий свитер и щегольски заломленная на затылок вельветовая шляпа — тиролька. Отец одевался по-простому: тонкий мышиного цвета свитер, старый чесучовый пиджак, хромовые сапоги и бежевая фуражка.

Через несколько минут все трое уже шагали по обильно тронутой росой траве.

А еще через полчаса в просторных некошеных лугах, кое-где заросших кустарником, Мальва с Диком поднимали первый тетеревиный выводок. И начиналась охота.

Это было так прекрасно, так ослепительно, так будоражило молодую душу Антона!

Он налил еще водки, выпил, и, не закусывая остатком объеденного, начавшего коричневеть яблока, закрыл глаза.

И как только сомкнулись наливающиеся пьяной усталостью веки, снова встал, как живой, этот залитый восходящим солнцем прохладный зеленый мир: собаки азартно «работают», махая мокрыми хвостами, коротко отфыркиваясь, пропадая в густой траве, отец спешит за ними, высоко поднимая колени и держа ружье наперевес,

Виктор Терентич обходит куст, оглядываясь на Антона и делая ему энергичные жесты пальцем. Брови его поднялись, полные губы яростно шепчут: «Обходи правей!», сапоги поскрипывают, молодой тетеревенок болтается у бедра, развернув крылья. И Антон обходит правей, не сводя глаз с мокрых блестящих спин собак. Колени его тоже успели намокнуть, плотные руки сжимают ружье, ремень которого ритмично раскачивается.

Вдруг обе собаки замирают перед широким можжевеловым кустом, морды их вытягиваются. Мальва поднимает переднюю правую лапу, а молодой Дик просто стоит, поскуливая и натянувшись струной.

— Стоять! — одними губами говорит Виктор Терентич, осторожно приближаясь к собакам и через мгновенье останавливается, выдыхая:

— Пилль!

Дик и Мальва бросаются в куст и он взрывается хлопаньем крыльев: толстая кургузая тетерка свечей подымается вверх, молодые веером разлетаются прочь.

Антон ловит одного из молодых на планку ружья, отчетливо видя его ослепительно белые подкрылья и рвет спуск.

Гремят, сливаясь, три выстрела и через секунду снова три.

Тетерка делает кульбит в воздухе и имеете с отстреленным крылом и стайкой вышибленных перьев падает в куст, молодой тетеревенок после дуплета Антона пропадает в траве, подбитый отцом черныш бессильно планирует в березняк.

В ушах звенит, дым стелется над поляной.

Антон разламывает ружье, вытаскивая гильзы. Курясь дымом, они падают к ногам.

— Ну вот, елочки точеные, — Виктор Терентич быстро перезаряжает и громко захлопывает затвор.

Отец, улыбаясь и щурясь сквозь пенсне, вытаскивает ножом плотно засевшую гильзу.

Вдруг собаки поднимают черныша чуть поодаль, ближе к березняку.

Он летит низом, сочно хлопая тяжелыми крыльями, сверкая на солнце иссиня-черной лирой.

Антон вскидывает ружье, чувствуя, что не видит ничего, кроме этих огромных крыльев, и стреляет.

Гремит его дуплет, слева вторит зауэр Пастухова, но черныш невредимо летит и исчезает в молодых березках.

Отец смеется, вталкивая патроны в гнезда. Виктор Терентич качает головой:

— Да… это вам не мозги пластать…

И тут же кричит на Мальву:

— Какого дьявола без стойки! Ну я тебе задам, собака ты эдакая!

Мальва обиженно машет хвостом.

— Витюш, это Дик сбаламутил, — поправляет пенсне отец, отправляясь на поиски сбитого черныша.

— Такого красавца стравили, — сетует Пастухов и с треском влезает в куст, нагибается над тетеркой.

Антон бежит к своему. Возле тетеревенка вертится Дик, возбужденно обнюхивая его.

— Тубо! — слишком строго прикрикивает возбужденный Антон и Дик отходит, часто дыша, вываливает изо рта розовый язык.

Антон поднимает свой трофей. Птица кажется маленькой по сравнению с той, что была в воздухе. Теплое тельце еще содрогается в последних конвульсиях, перебитая лапка нелепо топорщится, на конце клюва и на голове проступает кровь.

Антон кладет тетеревенка в ягдташ, перезаряжает и направляется к отцу смотреть черныша. Тот еще жив и вяло пошевеливает крыльями в отцовских руках.

Отец прикалывает его ножом через клюв, опускает головой вниз и несет за ноги, широко шагая, придерживая другой рукой ремень висящего на плече ружья.

Пастухов тем временем, стоя в середине куста, встряхивает перед собой тетерку:

— Толстуха-то однако… Смотри, Николай!

— Старка, — кивает головой отец и вопросительно смотрит на Антона. — Ну как, срезал?

— А как же, — нарочито небрежно отвечает Антон, поворачиваясь боком и показывая оттянутый ягдташ.

— Молодцом, — отец кивает, глаза его смотрят тепло и весело, — по чернышу поторопился, наверно?

— Да нет, низко взял, — отговаривается Антон и вешает на плечо ружье, кажущееся ему сейчас легче ореховой палки…

«Да. Все это было… было…»

Солнце давно уже скрылось за укутанным облаками горизонтом, прохладный ветер стих и не теребил больше Антоновы волосы.

Ровный вечерний свет распространился по саду. Казалось, он проистекал от этого белого беспредельного неба, что так свободно и легко висело над увядающими растениями и неподвижно сидящим человеком. Антон наполнил бокал, поднял, коснулся губами холодного темного края.

Водка спокойно и легко прошла через рот и спустя несколько минут к разливающемуся по телу цепенящему теплу добавилась новая волна. Антон посмотрел на потемневшее дно бокала, где осталось немного водки, опрокинул его на ладонь и лизнул.

Водка. Горькая и желанная, обжигающая и бодрящая, крепкая и веселящая. Русская водка. Сколько родного, знакомого и близкого навсегда связалось с этим привкусом!

В нем и зябкий свист метели, и кружащиеся золотые листы, и монотонный перестук вагонных колес, и шумная круговерть свадьбы, и песня, безудержно рвущаяся из груди, и переборы гармони, и молчаливая тризна, и жаркие объятья, и чудачество, и разгул, и забытье, и сбивчивое объяснение в любви и долгий прощальный поцелуй… Антон вздохнул, чувствуя с какой легкостью хмель овладевает уставшим телом.

Отец ничего не пил, кроме водки. В обычные дни он выпивал рюмку за обедом и пару рюмок за ужином. В гостях и во время праздничного застолья он пил больше, но никогда не пьянел в прямом смысле этого слова. Просто щеки его краснели, в глазах появлялся тепловатый блеск, худощавое тело расслаблялось, становясь более подвижным, движения рук убыстрялись, убыстрялась и речь. Отец начинал говорить длинными емкими фразами, в которых с еще большей отчетливостью сквозили острота ума и четкая направленность мысли.

После той охоты обедали поздно — часа в четыре. Стол, как обычно с приездом гостей, вынесли в сад под старую яблоню.

Солнце припекало, дотягиваясь горячими лучами сквозь яблоневую листву.

Отец, сидящий за столом в просторной голубой рубахе, наполнил три узкие хрустальные рюмки. Через минуту они сошлись, прозвенев так, как звенят рюмки не в доме, а на природе — коротко и ясно.

Антон чуть пригубил. Отец и Виктор Терентич выпили до дна, потянулись к закуске.

Стол был прелестным: на сероватой льняной скатерти в центре стояла синяя вазочка с собранными Пастуховым васильками, рядом с ней — николаевский штоф, корзинка с домашним хлебом, тарелки с огурцами, помидорами, солеными грибами, ветчиной, редиской. А с края, на липовой дощечке — объёмистая деревянная супница, из-под расписной крышки которой пробивался пряный запах домашней лапши с гусиными потрохами.

Не было ни ветра, ни даже слабого ветерка: плодовые деревья, кусты, трава — все стояло неподвижно, облитое жаркими лучами.

Отец и Пастухов вели один из своих неторопливых повседневных разговоров. Они говорили о крещении русских городов.

— И все-таки, Николай, по-моему, Новгород крестили на год позже. В восемьдесят девятом, — убежденно проговорил Виктор Терентич, уверенно орудуя ножом и вилкой.

Отец отрицательно покачал головой:

— Нет. В тот же год. Вместе с Киевом. В восемьдесят восьмом.

— Да нет, я точно помню. Крестили и тут же собор заложили, тот самый, «о тридцати верхах».

Назад Дальше