— Борщ такой… курятина… все пропадом…
Она осторожно подняла очки, стряхнула.
Денисов вышел из кухни, вытирая рот полотенцем.
— Что ж теперь делать? — спросила жена, уходя мыть очки.
— Сухари сушить, — огрызнулся Денисов и тяжело опустился на диван.
Задетый им клубок покатился по полу.
Жена вернулась, положила очки на тумбочку. Денисов угрюмо посмотрел и отвернулся.
— Ну что, не выкидывать ведь, Жень?
— Давай выкидывай.
— Ну чего ты злишься? Что, я виновата?
— Я виноват! Накормила обедом, тоже мне…
— Так ты ж сам просил!
— Просил, просил… ничего я не просил. Суешь вечно…
— Просил, не ври!
— Ладно, отстань.
— Ну что — отстань? Что с нормой делать?
— Что хочешь, то и делай.
Помолчали.
Потом Светлана Павловна вздохнула, сходила за чистой тарелкой. Выбрала на нее куски нормы и унесла на кухню.
Денисов сидел, играя вторым клубком.
Светлана Павловна вымыла под краном разваливающиеся куски, сложила в тарелку и, вернувшись, поставила на диван рядом с Денисовым:
— Вот и делай, что хочешь.
Денисов равнодушно посмотрел на норму. Светлана Павловна принесла таз и тряпкой стала сливать в него рвоту:
— Целый день с двенадцати готовила, старалась… на тебе… чего, спрашивается, торопился?
Денисов тронул пальцем лежащую на тарелке норму, брезгливо поморщился:
— Слушай, унеси ее к черту.
— А есть?
— Пушкин съест.
— Женя, ну хватит тебе.
Убрав рвоту, она подняла клубок, забрала другой у Денисова и села вязать.
Он встал, включил телевизор. Шла программа «Время». Диктор рассказывал о ливанских сепаратистах.
Денисов повернул ручку. По четвертой программе шел спектакль «Лес». Карп выносил Несчастливцеву рюмку водки. Играющий Несчастливцева Ильинский потопал ногами, что-то станцевал и выпил рюмку.
Денисов усмехнулся и снова переключил на «Время».
Женщина-диктор, чуть склонив завитую голову говорила о новом премьер-министре Индии.
Денисов сел на диван.
Жена вязала, изредка поглядывая в телевизор.
Международные события кончились, и оба диктора, чуть улыбаясь, заговорили о новом театральном сезоне в Москве.
— Надо бы Сотсковой позвонить, — не поднимая головы, проговорила Светлана Павловна.
— Насчет билетов?
— Ага. Сто лет в театре не были.
— Позвони.
Денисов выбрал из тарелки небольшой кусочек и сунул в рот. На экране появилось лицо Ефремова. Светлана Павловна улыбнулась:
— Слушай, а он на Левку, все-таки, здорово похож.
— Скорее Левка на него, — отозвался Денисов, нашаривая новый кусочек.
Новицкий засмеялся, открыл заварной чайник и помещал в нем ложечкой:
— Да нет, Саша, это разные величины. И разрабатывали они противоположные идеи.
Аккуратов подвинул ему свой стакан:
— Вот уж идеи-то совсем рядом лежат.
— Совсем не рядом. Пикассо всю жизнь утверждал кисть художника в качестве волшебной палочки. Достаточно коснуться чего угодно — холста, железа, глины, бронзы и все сразу приобретает статус абсолюта, а Дюшан в своих реди-мейд показал, что нас уже окружают в повседневной жизни произведения искусства. Унитаз, колесо, фотографии семейные. Все это достойно выставки.
Новицкий налил в стакан чаю и поставил чайник на стол.
Аккуратов принял стакан, подул и отхлебнул:
— Но это же очень близко, рядом почти. Пикассо было достаточно кисти, а Дюшану — выбора. Художественного вкуса.
— Абсолютно неверно! Дюшан, выставляя унитаз, пыль или фотографии, показал, что такое искусство в целом. О каком художественном вкусе может идти речь? Наоборот, он всячески доказывал, что художественный вкус тут неуместен. Произведение искусства — это то, что может быть рассмотрено. Не важно кем и когда, и с какой целью изготовлен предмет. Он переводится в область эстетического и становится экспонатом. Гениальная формула. Почти за пятьдесят лет до концептуализма. А Пикассо выводил другую — все, к чему прикоснулся художник, — произведение искусства.
— Но есть ли следы прикосновения? А? Ах нет! В том-то и отличие Дюшана от Пикассо. Для Дюшана принцип художественной избирательности был упразднен, а для Пикассо он оставался в силе.
Новицкий распечатал пакетик с нормой и, не вынимая ее, стал отковыривать чайной ложечкой и есть.
Аккуратов пил чай с баранками:
— Но все-таки вначале был Пикассо, потом Дюшан. И влиял-то первый на второго, а не наоборот.
— Я этого не оспариваю. Пикассо на всех повлиял. Весь русский авангард — отзвук его разработок. Малевич сам признает это. Да и остальные тоже. Самое удивительное, что он-то себя считал вполне традиционным классиком! То есть полагал, что делает в принципе то же самое, что Леонардо и Рафаэль. Но они-то сами были творцами, жизнедателями, а не полагались только на волшебную палочку.
— Ты хочешь сказать, что за Пикассо трудился его метод?
— Несомненно. Это тот показательный случай, когда видно насколько изобретатель ничто по сравнению со своим открытием.
— Да ну, что ты говоришь! Пикассо блестяще рисовал, поразительно чувствовал цветовое равновесие. Так о Дюшане можно сказать, а не о Пикассо. Пикассо доказал, что он гений, что он может все. Все. Абсолютно. Не было техники, не было направления, которого он бы не освоил. Он был и дадаистом и фовистом, и сюрреалистом, и кубистом, наконец…
— И ни в одном из этих направлений не приблизился к уровню отцов-основателей. Ты посмотри — Брак и Пикассо. Кто работал добросовестней, чище? Брак! Матисс и Пикассо? Матисс! Ну, Пикассо-сюрреалист вообще жалкий случай. Пикассо-скульптор — тоже! Пикассо — комплексный художник, его работы надо рассматривать в целом, в целом! И картины, и скульптуры, и графику, и куклы, и изделия все свезти в один музей, специально для них устроенный, чтобы рассматривать в целом. Только тогда он потрясает. И вовсе не знанием пластики и цветового равновесия, а ме-то-дом. Метод открыт, заклинание найдено и нет преград никаких. Сегодня кубист, завтра абстракционист…
— Но это же надо уметь.
— Не более того, что умеет хороший художник. Ты думаешь Матисс хуже Пикассо рисовал? Лучше! Посмотри его академические работы, графику. Но он, как червяк полз в одном направлении и был в сущности блестящим старым мастером.
— А Пикассо, значит мастером не был!
— Не был.
— Глупости. Был он мастером, и еще каким.
— Пикассо сделал гораздо больше, чем рядовой мастер. Он изменил принципиально сложившийся в девятнадцатом веке эстетизм, научил художников свободе, подлинной свободе. Подобного действительно никто не сделал… это, дорогой мой, и есть подлинное, не на что не по… фу, черт, что это?
Новицкий пугливо отстранился от ложечки, провел рукой по губам и, открыв рот, вытянул из него длинный волос с приставшими крошками нормы.
Аккуратов допил чай, смахнул капли с бороды, усмехнулся:
— Сюрприз.
— Ниточка Ариадны. Длинный, черт…
Двумя пальцами Новицкий снял с волоса крошки, отправил в рот. Потом скатал волос в черный комочек и кинул прочь. Комочек неслышно упал на пол.
— А может тогда ко мне на хазу? — Васька достал горсть мелочи, стал искать двушку.
— А что, у меня хуевей, что ль? — улыбнулся Милок. — Такая же двухкомнатная.
— Ну, у тебя сосед…
— Да какие соседи, ты что? Это ты с Гришкой путаешь. У меня отдельная давно.
— Аааа… Что-то я… действительно… во, две двушки… звони… или может мне?
— Давай я. Я ж ее лучше знаю.
— Вон автомат освободился.
Подошли к крайнему автомату, из которого выбежал худощавый парень.
— Чо, не работает, пацан? — окликнул его Милок.
— Работает.
Зашли в будку, Васька притворил дверь.
Милок достал записную книжку, раскрыл:
— Так… Лэ… Лена.
Васька вставил монету, передал Милку трубку.
Милок набрал номер, откашлялся.
Монета провалилась. Милок прикрыл трубку ладонью:
— Але! Это кто? Лена? Леночка, привет! Это Толя говорит. Как дела-то? Да? Обидно… А чего ж ты в четверг не сказала? Не знала… ну, ничего. Завтра, так завтра. Да. Ага. Серьезно? Ясно. Слушай, а как ее зовут? Рая? Хорошее имя. Ну, ладно. Значит, завтра в семь? В семь. Да… конечно, о чем ты говоришь… Ладно… От Василия привет. Ага. Ну, будь…
Он повесил трубку.
Васька мял в губах незажженную папиросу:
— Динамо?
— Ага. Подружка не может сегодня.
— Ёпт… так и думал. А послезавтра мне к семи на работу.
— Ну, что ж поделаешь. Они тоже не привязанные…
Вышли из будки, закурили. Милок сплюнул:
— Ничего. Слаще ебать будет. Никуда не денутся.
— Да это понятно. Просто сегодня я б на завтра не суетился. А завтра хуже…
Сошли с платформы, двинулись вдоль полотна.
Васька достал из авоськи две нормы:
— Бери, сжуем по дороге.
Распечатали, стали жевать, перемежая с курением.
Милок усмехнулся:
— А Райку эту я знаю, наверно.
— Знаешь?
— Ну, видать — нс видел, но знаю. Ленка давно рассказывала, я щас вспомнил. Она с ней одно время в столовой вместе работала. Райка в ГУМе в сортире фарцевала помадой, да колготками. Вот. И мусор замел ее однажды. Такси подогнал и в отделение повез. А ночь уже. Они на заднее сиденье сели. Едут, а Райка, хуяк, руку ему на колено. Едут, ничего. Она дальше. Он сидит, как ни в чем не бывало. Она ему ширинку расстегнула, головой на колени легла и давай хуй насасывать.
— Ёпт!
— Отделение где-то рядом было, а он шоферу говорит — по Садовому. Ну и пока они кругаля давали, она уж молофьи наглоталась вдоволь. Раза два кончил.
— Вафлистка, бля…
— Ага. А потом он адрес ее узнал и на своей на казенной с приятелем подваливал. Ебли ее по-разному и катались так же вот. Вобще культурно отдыхали.
— Сообразительные, бля. Только так и врезаться можно.
— Да нет. Один ведет, а другой сзади с ней. А ей хоть бы хуй. Стакан ебанула и море по колено.
— Отчаянная баба. Люблю таких. С ними хоть сопли на кулак мотать не надо… А как внешне, ничего?
— Ленка говорит — ничего…
Милок дожевал норму, выбросил пакетик.
Васька остатки своей швырнул в канаву:
— Один песок, бля. На зубах так и скрипит…
— А у меня ничего вроде…
— Так ты из интерната получаешь, еще бы…
Спускаясь по лестнице, Соня взяла Василия под руку:
— Вообще, говорят, это у них лучший спектакль.
— Что, лучше «Гамлета»?
— Лучше, конечно! Сашка говорит они там все почти заняты и выкладываются будь здоров!
Василий придержал дверь подъезда, Аня прошла.
Он вышел следом.
Аня огляделась, сунула руки в карманы пальто:
— Уже темно…
— А долго спектакль идет?
— Не знаю. Кажется, три отделения.
— Долго.
— Там, Сашка говорил, время мгновенно летит.
— Высоцкий играет?
— Нет, кажется. Там Смехов, Славина, ну и все остальные.
— Демидовой нет?
— Не знаю.
Перешли через улицу. Аня махнула рукой в сторону парка:
— Давай тут пройдем? Короче ведь.
— А куда спешить? У нас час в запасе.
— Там лучше.
— Пошли.
Обогнули угловой дом, вышли к парку. Возле светящегося пивного киоска толпились несколько человек. Аня подняла липовую ветку с четырьмя желтыми листьями, помахивая ей, пошла чуть впереди Василия:
— Вообще у них с «Мастером» сложности были. Им денег не выделили и они весь реквизит из разных спектаклей взяли. Из «Час пик» — маятник, и «Гамлета» — занавес, из «Зорь» — машину.
Василий улыбнулся, вытащил из кармана норму и стал распечатывать:
— Так это окрошка получается.
— Вась! Ну ты же не видел еще, а критикуешь.
— Я еще не критикую… А кто Маргариту играет?
— Шацкая. Она там голая на балу сидит.
Василий вынул часть нормы из пакетика, откусил, усмехнувшись.
— Да… ради этого стоит пойти
— Дурачок ты, — Лия бросила ветку. — Люди новое делают, а ты издеваешься.
— Этому новому, Анечка, уже почти полвека. «Таганка» для нас новой кажется потому, что мы больше ничего не видим. Только наше полное невежество позволяет нам называть их — авангардом.
— Чье это наше?
— Наше. «Таганка» мимикрирует под авангард, в сущности оставаясь вполне обычным культурно-просветительным заведением. Все их формальные приемы затасканы и не новы. То, что разрабатывал Мейерхольд полвека назад, они берут на вооружение. А сегодняшний авангард, милая моя, авангард в полном смысле слова, это прежде всего вопрос содержания. И это новое содержание сразу диктует новую форму. Тут обратная связь. А у них содержание советское.
— Ну, это ты слишком…
— По-моему, «Таганка» из всех наших театров самый рутинный. Она научилась готовить соус, под которым все пойдет на ура. Даже «Малая земля».
Аня взяла его под руку:
— Ты, Васенька, у меня сегодня шибко злой и шибко умный.
Василий умехнулся, скомкал пакетик из-под нормы:
— Я, Аня, злым бываю, только когда не поем вовремя…
— А умным?
— Когда ты мне в попку даешь.
— Хам…
— Здесь, что ли? — таксист сбавил скорость.
— Ага, тут, — Заяц поспешно докурил сигарету, приоткрыл треугольное окошко и выбросил. — Щас свернем, тут недалеко. Километра два.
— А что там, поселок?
— Не поселок, а городок.
Свернули с шоссе, поехали медленней.
Дождь по-прежнему шел, «дворники» монотонно размазывали капли по стеклу. Узкая, плохо заасфальтированная дорога стелилась под фары. Мелькавшие справа кусты кончились, из темноты выплыли два кургузых стога.
— Что тут, поля, что ли?
— Ага. Совхоз, ясное дело, — Заяц расстегнул молнию куртки и усмехнулся, — еле убрали в этом году.
— Что, дождь мешал?
— А им всегда что-то мешает.
— Точно. Я вон как к тетке ни поеду, все у них или картошка померзнет, или телята подохнут.
— Далеко тетка живет?
— Под Курском.
— Порядочно…
— Ага. А то однажды ферма сгорела. Двое мужиков напились и сожгли. И сами сгорели… слушай, ну где твой городок-то?
— Да вот щас поворот… Ну-ка притормози, не проехать бы…
Шофер затормозил. Заяц быстро сунул руку за отворот куртки, повернулся к нему и ударил кастетом в висок.
Голова шофера стукнулась о стекло.
Заяц ударил снова. Шофер ткнулся лицом в руль.
Неловко размахнувшись, Заяц ударил его торцом кастета по затылку и потянул к себе.
Голова таксиста бессильно болталась. Заяц потянул сильнее. Обмякшее тело повалилось ему на колени. Содрав с руки кастет, он перевалил таксиста к себе. А сам, перебравшись через него, сел за руль, выправил сползшую с дороги машину и погнал дальше.
Метров через триста чернотой встал по бокам дороги высокий еловый лес, показался поворот.
Заяц свернул, выключил фары и тихо поехал по грунтовой дороге.
Шофер неподвижно лежал рядом — ногами и задом на сиденье, головой на полу.
Проехал немного, Заяц свернул на поляну, провел машину меж двумя елями и остановился за кустами.