Подняли его на смех, ведь улики все налицо!
Из суда по дороге домой всякий день заходил он к Косичкину, либо к Хаминову, либо к Чупракову и накупал сластей, конфет, пряников, чего в прежнее время никогда не позволял себе, в субботу после всенощной ни на бульваре, ни в Денисихе больше не показывался, что вызывало большое неудовольствие той же ТанькиМерина , в воскресенье уходил с бульвара еще засветло и вовсе не дожидаясь разгонного марша, наконец, кровать красного дерева с бронзовыми маленькими крылатыми львами и венчиками, заменившая его старую колченогую, и нежные, прямо райские чаепития на крылечке с Надеждою, смутившие и вогнавшие в краску самого Забалуева, а Забалуев, как известно, хорошему тону, изящным манерам, светскому обращению и танцам обучался ни больше, ни меньше, как в Денисихе. Что теперь станешь говорить?
Случай же, происшедший на Ивана Купала в день ангела Ивана Семеновича – столкновение его с всехсвятским дьяконом Прокопием, – и слепому глаза открыл. А столкнулся он с дьяконом по сущему пустяку.
Ни в одной церкви нет такого стечения богомольцев, как за поздней обедней у Всехсвятской. Валом валит народ, дотору нет, ровно в Прокопьевском, когда подымают чудотворную икону Федора Стратилата, и не протолкаешься. Много народа съезжается и сходится не только городских, но и подгородних и даже из дальних деревень. В церкви тесно, стоят и на паперти, и в ограде у церковного колодца, возле стратилатовских грядок, немалая толчея.
Всехсвятская церковь древняяобыденная – в сутки выстроена миром по обету после чумы, служба долгая, пение хорошее, отец Михей видный, истовый и речистый – брюхо выше носу подымается. Все это верно и правильно. Привлекает же богомольцев дурочкасестрица Матрена.
Бывают такие люди – и совсем невзрачные и с лицом самым заурядным, но стоит им улыбнуться, и все их черты станут прекрасными, и, глядя на них, становится легко и весело, или войдет такой незаметный совсем, а заговорит, и притом самое простое и немудреное, и вдруг как-то вырастет, и от слов его как-то просторно тебе, а то бывают и такие, только взглянут – взгляда довольно, и становится легко и весело. И вот эта-то радость, которою полны улыбка, слово и взгляд, должно быть, и привлекает к себе. За такими идет народ.
Дурочка Матрена не молоденькая – лет тридцать ей, не меньше, но личико у ней детское, а когда морщится, точно какого-то зверка напоминает, белку, вот кого! Платья на ней яркие – то голубое, то алое, то канареечное, то пунцовое, на голове теплый платок, серый, пушистый черными кругами, а как спустит его – закроется вся, даже жутко станет.
Еще обедня не отойдет, выйдет она в ограду, сядет на камень у колодца, а за ней народ. Окружат ее: кто перекрестится, копейку у камня положит, поклонится и опять станет, а кто так стоит, смотрит. Ждут. Сидит она на камне – глаза у ней светлые, ну, право же, каждый зверек, каждая птичка, солнце, дождик, звезды, луна завели бы с ней ласковую беседу, как с малыми ребятами.
– Сестрица! – вдруг заговорят из толпы.
И она примется рассказывать и, словно от какой-то большой радости, как дети, запыхавшись, то торопится, то протягивает, путает, но от каждого слова легко и так, что кажется, и траве, и камню, и воде легко.
Рассказывает она из житий и Евангелия, о Рождестве любит рассказывать, как вела звезда волхвов: заснут волхвы, и звезда заснет.
– Не проспите свою звезду! Или уж нет звезды?
– Видим, сестрица!
– Помоги нам, сестрица!
– Вон она, сестрица!
А то сказку заведет про козу – которая все есть просит и сколько ее ни корми, все голодна, и о петушке, как петушка лисица горошком заманивала, чтобы только в окно петушок выглянул, а горошек-то вкусный, а зубы-то у лисы острые, и опять про козу, как бежит она за кленовым листочком полбока лупленая, и какие такие люди есть – облупили полбока козе – свистуны люди, как сохлые листья, сгребет их дворник и в яму, и опять о петушке: обманула горошком лиса, унесла петушка и съела, и вдруг про реки, как текут они полноводные, сильные, как серебро, светлые да гульливые, ни песками, ни кореньями, ни камнями не держатся, и про птиц, какие они птицы – голуби.
– Реки текут, сестрица!
– Голуби птицы, сестрица!
– Ты наша, сестрица!
И опять про козу: пасет ее старая-престарая старуха, и не знает старуха, что ей делать, мало у ней хлеба, а все есть просит, все голодна коза.
– И я не могу накормить вас, а ведь вы голодны!
– Мы сыты, сестрица!
– У меня и ложек не хватит... – а сама глядит, улыбается, алый румянец покрывает бледность, и становится легко и так, что кажется, и траве, и камню, и воде легко.
– Спасибо тебе, сестрица!
– Не покидай нас, сестрица!
– Ты наша, сестрица!
Стратилатов возвращался от поздней обедни – в день своего ангела он находил более уместным помолиться не в Зачатьевском, а у Иоанна Предтечи – настроение у него было самое именинное. Протолкавшись сквозь толпу, он тоже остановился неподалеку от камня.
Дурочка уж кончила рассказывать – стали понемногу расходиться, – она сидела неподвижная, как камень, с плотно закрытыми глазами, и вдруг камнем упала на землю. Кто-то бросился за водою, чтобы подать ей напиться, но всем хорошо было известно, что она просто дурит и представляется и будет биться и стонать до тех пор, пока дьякон Прокопий не принесет ей воды.
– Уж впрямь дурья порода! – сказал какой-то косоглазый в поддевке.
– Камнем вас там окаянных надо! – отозвалось с другого конца.
– Села баба на кота, поехала до попа... С днем ангела, Иван Семенович! – подмигнул проходивший с барышнями фельдшер Жохов, приятель Забалуева.
Иван Семенович кивнул фельдшеру, благодушно рассматривая дурочку.
И когда явился дьякон с ковшом, она как ни в чем не бывало поднялась с земли и, жадно выпив полный ковш, так стала уморительно морщиться, нос морщила, что, глядя на нее, все точно так же носы заморщили.
– А кого ты, Матрена, во сне видела? – с улыбочкой пристала дьяконица.
– Дьякона.
– А как же ты, милая, его видела? – не отставала дьяконица.
– А видела я, – почти пропела дурочка и вдруг закрылась вся своим серым пушистым с черными кругами платком, – видела я, будто купаемся...
Взрыв хохота заглушил слова, во всю мочь гоготал дьякон, пищала дьяконица.
– Бывает же такая погань, – с омерзением сказал Стратилатов, – к духовному сану никакого уважения! – и, плюнув, пошел к грядкам.
– А твоя Надерка шлюха гулящая! – пустил дьякон, гогоча вслед, уж так разыгрался.
– А вот я тебя, дьякон, застрелю, – обернулся Иван Семенович и быстро-быстро зашмыгал по грядкам к дому.
Гогот между тем не унимался: дурочкин сон и стратилатовская угроза довели его до неистовства, какая-то кликуша залаяла.
Но Иван Семенович не заставил себя ждать, словно из-под земли вырос он с большим грузинским пистолетом, украшенным тонкою резьбою. Он шел прямо к дьякону и в шагах пяти остановился, поднял пистолет и стал целиться.
И тотчас все притихло, одна лишь кликуша лаяла.
– Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! – зашептали старухи, расползаясь, как слепые щенята от матери.
– Ты попробовал бы лучше из палки выстрелить, авось вернее! – Дьякон скорчил рожу, будто передразнивая, и стал пятиться.
А Иван Семенович упорно целился, и казалось, вот сию минуту спустит курок, раздастся выстрел и конец дьякону. Дьякон вдруг задрожал весь и, высунув язык, как-то приседая, словно на перебитых ногах, с высунутым языком пошел прочь.