И едва услышал Суини слова эти жалостливые о своем малом сыне, бездыханном и навеки сомкнувшем уста, как рухнул наземь без чувств с вершины тиса, и бросился Линхаун к его исколотому терниями телу с путами, кандалами и цепями чугунными, и не успокоился до тех пор, пока с головы до ног и с ног до головы не опутал крепко-накрепко и не сковал безумца. Вслед за чем окружила дерево толпа рыцарей-госпитальеров и воинов, и, переговорив между собой, решили они поручить безумца заботам Линхауна, до той поры, пока тот не отвезет его в укромное место, где Суини должен пробыть месяц и еще полмесяца в тишине, и покое, и уединении, пока не вернутся к нему одно за другим все чувства, и никого не будет рядом с ним, кроме старой мельничихи-колдуньи.
— О женщина, — молвил Суини, — жестокие беды и напасти довелось мне претерпеть, долгие годы скакал я без устали по воздуху от холма к холму, от крепости к крепости, через моря, и реки, и долы.
— А ну-ка, — сказала ведьма, — поскачи перед нами, как ты скакал, когда пребывал в безумии.
И прыгнул Суини — перенесся через изголовье своей кровати и опустился на край скамьи.
— Вот невидаль, — сказала ведьма. — И я могу не хуже прыгнуть.
И она повторила прыжок Суини.
Собрал тогда Суини все свои силы и всю свою кичливость и прыгнул так, что вылетел в слуховое окно.
— Что ж, и я могу вроде твоего покувыркаться, — сказала ведьма и в точности так же прыгнула вслед за Суини.
Короче, не успел Суини оглянуться, как проскакал над пятью округами, пока не очутился в долине н-Ахтах в Фиой-Гавли, а старая ведьма, по-ведьмовски скача, за ним поспешала. Устроился Суини на покой на вершине высокого, увитого плющом дерева, а ведьма позади него на другом дереве примостилась. Услышал Суини, лежа в ветвях, олений рев и стал вслух складывать стихи, восхвалявшие деревья и оленей Эрина, и не сомкнул глаз, пока не закончил их.
Оленята робкоголосые,
как и я, горемычные,
тихо ваши копыта топочут
в тени долины.
Дуб развесистый, многолиственный,
над другими деревьями высящийся,
о орешник многоветвистый,
ядрышек запах ореховый.
О осина, осина-подруга,
цвет твой очи мне радует,
ты не хлещешь и не язвишь меня,
в стороне растешь.
О терновник в колючих терниях,
о, боярышник низкорослый,
о, ряска, в венце зеленом,
возле берега.
Остролист, остролист-утешитель,
от ветров защитник,
о, ясень недружелюбный,
древку копья подобный.
О береза благословенная,
о певучая, о горделивая,
в изобилии перепутанных
веток-прядей.
Мил в лесу мне менее прочих,
я скрывать не стану, —
многолистый дубок-однолеток,
что долу клонится.
О малютка лань длинноногая,
цепко я в тебя вцепился
и скакал на твоей спине
по вершинам гор.
Глен-Болкан был домом моим,
мне пристанищем,
но уж много ночей я странствую
за грядою гор.
— Прошу прощения, — сказал Шанахэн, — но ваш рассказ напомнил мне, вот только сам не знаю что — мелькнуло в голове и пропало.
Он отхлебнул глоток парного молока и быстро опустил запотевший стакан на колени, вытирая уголки губ.
— То, что вы говорили, напоминает о чем-то чертовски хорошем. Еще раз прошу извинения, мистер Сказочник.
— В былые времена, — сказал Финн, — если кто осмеливался возвысить голос, когда речь держал Финн-сладкопевец, то привязывали дерзостного обнаженным к дереву в Колл-Борэхе и давали ему в руку ореховый прут. На рассвете же второго дня...
— Минуточку, послушайте, что я скажу, — произнес Шанахэн. — Слышал ли кто-нибудь из вас о поэте по имени Кейси?
— Как вы сказали? — переспросил Ферриски.
— Кейси. Джэм Кейси.
— А на рассвете второго дня, набросив на него путы, закапывали вниз головой в черную земляную дыру и землю кругом утаптывали, а тело его белое торчало стоймя на обозрение всему Эрину, всякому человеку и зверю дикому.
— Да перестаньте же, мистер Сказочник, — сказал Шанахэн, теребя узел галстука, длинная сосредоточенная морщина пролегла на лбу, — отстаньте вы с вашими черными дырами. Прошу внимания, господа. Немного внимания, потому что я собираюсь рассказать вам о Джэме Кейси. Стало быть, вы хотите сказать, что ничегошеньки не слышали о таком поэте, мистер Ферриски?
— Ну, можно сказать, почти ничего, — искательно произнес Ферриски.
— И я, признаться, тоже, — отозвался Ламонт.
— Вот это был воистину всенародный пиит, — сказал Шанахэн.
— Понятно, — несколько неуверенно произнес Ферриски.
— Ничего вам не понятно, — сказал Шанахэн. — Ну, не важно, я объясню. Представьте себе простого, честного труженика, мистер Ферриски, такого, как мы с вами. Цилиндр или какая-нибудь там лента через плечо — нет, это не по Джэму Кейси. Работяга, глыба, человечище, мистер Ламонт, с кайлом в мозолистых руках, как и все мы, простые смертные. Так вот, стало быть, тянет их бригада во главе с мастером-прохиндеем газопровод вдоль дороги. Скинули пиджаки, засучили рукава и пошли долбать. Поработали немного — глядь, уже перекур. Стоят, смолят, треплются. Ну что, доходчиво я излагаю?
— Я бы сказал, даже наглядно.
— Вот и поглядите, как, один-одинешенек из всех этих парней, молодчага Кейси знай себе копает и в ус не дует. Понимаете, к чему я, мистер Ферриски?
— Понятнее не бывает, — откликнулся Ферриски.
— Точно. Никакого трепа, никакой брехни про лошадей да про баб. Зубы сжал, ни на кого не смотрит, кайлом машет, силенок своих не жалеет, по лицу пот в три ручья бежит, а в голове строчки так и кипят. Вот каков человек!
— Да уж, — протянул Ламонт.
— Нет, говорю я, каков человек, хоть и жизнью битый. Ни с кем ни слова, весь в работе, а мысля-то трудится, бьет, так сказать, ключом. Просто Джэм Кейси — бедный невежественный работяга, а все же на голову, да что там, на все полторы выше всякого сброда, и никто в целой стране ему неровня, стоит ему только эту свою чертову пииму досочинять, ни один поэт в мире не достоин держать свечу перед Джэмом Кейси, потому что никому такое дело не по плечу. Да, хотел бы я поглядеть, как он мигом всех обскачет, надо отдать ему должное.
— Факт есть факт, мистер Шанахэн, — сказал Ламонт. — Такого человека, пожалуй, не каждый день встретишь.
— Знаете, что я вам скажу, мистер Ламонт, этот человек мог им всем сто очков вперед дать, раздолбать их всех в пух и прах. Это был человек, который мог... у-уу! — который мог их всех их же собственным кайлом побить, уж поверьте мне.
— Думается мне, что мог, — сказал Ферриски.
— Нет, я знаю, что говорю. Воздайте каждому по заслугам. Высоко ли стоит человек или нет, Бог, он правду видит, это точно. Отнимите у этих молодцев их цилиндры, и что от них останется, спрашиваю я вас?
— Вот правильный взгляд на вещи, — согласился Ферриски.
— Дайте им это чертово кайло, мистер Ферриски, дайте им лопату, и пусть-ка до пятичасового свистка выкопают вам яму, да при этом еще целый стих сочинят. И что будет? Может, они, конечно, к пяти часам вам что и выдадут, но только чистую липу.
— До пяти часов ждать — только время попусту тратить, — кивнул Ферриски в знак полного согласия.
— Верно, — сказал Шанахэн, — будете ждать, а вам — фигу. Знаю я их, и моего Кейси тоже знаю — крепкий орешек. Ему только свистни, и выдаст тебе пииму в метр длиной, да еще какую, черт побери, такую, что все эти молодчики офурятся и хвосты подожмут. Да, видел я его пиимы и читал их, и... знаете, что я вам скажу, други мои, — полюбил я их всем сердцем. И не стыдно мне теперь сидеть перед вами и говорить такое, мистер Ферриски. Я знал этого человека, и его пиимы знал, и, клянусь вам, полюбил их, полюбил от души. Понимаете вы, о чем речь, мистер Ламонт? А вы, мистер Ферриски?
— О да, конечно.
— А ведь я и других пиитов встречал, да еще сколько.