Нарцисс и Гольдмунд - Герман Гессе 22 стр.


Его целью был город мастера Никлауса, туда звал его голос сердца. Долгим был путь, и был он полон смерти, увядания и умирания. Печально двигался он туда, оглушенный песнью смерти, отдавшись громко кричащему страданию мира, печально и все же пылко, с широко раскрытой душой.

В одном монастыре он увидел недавно нарисованную фреску, он долго рассматривал ее. На одной стене была изображена пляска смерти, бледная, костлявая смерть уводила в танце людей из жизни: короля, епископа, аббата, графа, рыцаря, врача, крестьянина, ландскнехта, всех забирала с собой, и костлявые музыканты подыгрывали при этом на голых костях. Глубоко в себя впитывали картину жадные глаза Гольдмунда. Незнакомый собрат извлек урок из того, что видел в черной смерти, и пронзительно прокричал горькую проповедь о смертности прямо в уши людям. Она была хороша, картина, хороша была и проповедь, неплохо понимал свое дело этот незнакомый собрат, лязгом костей и жутью веяло от картины. И все-таки это было не то, что видел и пережил он сам. Гольдмунд. Здесь была изображена неизбежность смерти, строгая и неумолимая. А Гольдмунду виделась другая картина, совсем иначе звучала в ней дикая песня смерти, не лязгом костей и строгостью, а скорее сладостным соблазном манила обратно на родину, к матери. Там, где смерть простирала руку над жизнью, слышались не только пронзительные звуки войны, звучала также и глубокая любовь, по-осеннему насыщенная, а вблизи смерти огонек жизни пылал ярче и искренне. Пусть для других смерть будет воином, судьбой или палачом, строгим отцом – для него смерть была также матерью и возлюбленной, ее зов манил любовью, ее прикосновение – любовным трепетом. Когда, насмотревшись на изображение пляски смерти, Гольдмунд пошел дальше, его с новой силой потянуло к мастеру и к творчеству. Но всюду случались задержки, новые задержки и переживания, дрожащими ноздрями вдыхал он воздух смерти, сострадание или любопытство останавливали то на час, то на день. Три дня с ним пробыл маленький, хныкающий крестьянский мальчик, часами нес он его на спине, полуголодное существо пяти или шести лет, доставлявшее ему много хлопот и от которого он с трудом освободился. Наконец мальчика взяла у него жена угольщика, ее муж умер, ей хотелось иметь возле себя кого-нибудь живого. Несколько дней его сопровождала бездомная собака, ела у него с руки, согревала по ночам, но однажды утром потерялась. Ему было жаль ее, он привык разговаривать с ней, по полчаса обращался он к псу с горькими речами о людской низости, о существовании Бога, об искусстве, о груди и бедрах младшей дочери рыцаря по имени Юлия, которую он знал в молодости. Потому что, естественно, за время своего странствия в мире смерти Гольдмунд немного повредился в уме, все люди в чумной местности были немного сумасшедшими, а многие – совсем и окончательно. Немного не в себе, по-видимому, и молодая еврейка Ревекка, красивая черноволосая девушка с горящими глазами, с которой он потерял два дня.

Он встретил ее перед маленьким городком в поле, она сидела перед кучей обуглившихся развалин и рыдала, ударяя себя по лицу и рвя свои черные волосы. Он пожалел волосы, они были так прекрасны, поймал ее яростные руки и, сдерживая их, заговорил с девушкой, заметив при этом, что ее лицо и фигура тоже очень красивы. Она оплакивала отца, который вместе с четырнадцатью другими евреями был сожжен по приказу властей, ей же удалось бежать, но теперь она в отчаянии вернулась и обвиняет себя, что не дала себя сжечь вместе с ним. Терпеливо удерживал он ее дрожащие руки и мягко заговаривал, бормоча сочувственные и покровительственные слова, предлагал помощь. Она попросила помочь ей похоронить отца, и они, собрав все кости из еще горячей золы, отнесли их в укромное место и закопали в землю. Между тем настал вечер, и Гольдмунд нашел место для ночлега, в дубовом лесочке он устроил девушке постель, пообещав посторожить, и слышал, как лежа она продолжала плакать и вздыхать и, наконец, заснула. Тогда он немного поспал, а утром начал свои ухаживания. Он говорил ей, что ей нельзя так оставаться одной, в ней узнают еврейку и убьют, или беспутные проходимцы обесчестят ее, а в лесу волки и цыгане. Он же, он возьмет ее с собой и защитит от волков и людей, потому что ему жаль ее. и он очень хорошо относится к ней. и ни за что не потерпит, чтобы эти милые умные глаза и эти роскошные плечи сожрали звери или попали на костер. Мрачно слушала она его, вскочила и убежала. Ему пришлось выследить ее и поймать, прежде чем уйти.

– Ревекка, – сказал он, – ты же видишь, я не хочу тебе ничего плохого. Ты огорчена, думаешь об отце, ты ничего не хочешь знать о любви. Но завтра или послезавтра, или еще позже, я опять спрошу тебя, а пока буду защитником и принесу тебе поесть и не трону тебя. Будь печальна, сколько нужно. Ты и при мне можешь быть печальной или радостной, ты всегда будешь делать то, что доставляет тебе радость.

Но все говорилось впустую. Ей ничего не хочется делать того, говорила она озлобленно и яростно, что доставляло бы радость, ей хочется делать то, что доставит страдания, никогда больше она не подумает о чем-либо вроде радости, и чем скорее волк съест ее, тем лучше. Он может идти, ничто не поможет, и так слишком много сказано.

– Ты разве не видишь, – сказал он, – что повсюду смерть, что во всех домах и городах умирают и все полно горя. И ярость глупых людей, которые сожгли твоего отца, не что иное, как нужда и горе, и происходит от слишком больших страданий. Посмотри, скоро смерть настигнет и нас, и мы сгинем в поле, а нашими костями будет играть крот. Позволь нам пока еще пожить и порадовать друг друга. Ах, так жаль твоей белой шеи и маленькой ножки! Милая прелестная девочка, пойдем со мной, я не трону тебя, я хочу лишь смотреть на тебя и заботиться о тебе.

Он еще долго упрашивал и вдруг почувствовал сам, насколько бесполезно уговаривать словами и доводами. Он замолчал и печально посмотрел на нее. На ее гордом царственном лице застыл отказ.

– Таковы уж вы, – сказала она наконец голосом, полным ненависти и презрения, – таковы уж вы, христиане! Сначала ты помогаешь дочери похоронить отца, которого убили такие же, как ты, не стоящий и ногтя на его мизинце, и едва дело сделано, девушка должна принадлежать тебе и идти миловаться с тобой. Вот вы какие! Сначала я подумала, может, ты хороший человек! Да как же ты можешь быть хорошим! Ах, свиньи вы!

Пока она говорила, Гольдмунд увидел в ее глазах: за ненавистью что-то пылало, тронувшее и пристыдившее его и глубоко проникавшее в сердце. Он увидел в ее глазах смерть, не необходимость смерти, а желание ее, ее дозволенность, тихая послушность и готовность следовать зову земли-матери.

– Ревекка, – сказал он тихо, – ты, возможно, права. Я не хороший человек, хотя я думал сделать как лучше. Прости меня. Я только сейчас тебя понял.

Сняв шапку, он глубоко поклонился ей как царице и пошел прочь с тяжелым сердцем; он вынужден был оставить ее на погибель. Долго он еще оставался в печали, ни с кем не желая разговаривать. Как ни мало походили они друг на друга, это гордое еврейское дитя напоминало ему чем-то Лидию, дочь рыцаря. Любить таких женщин было страданием. Однако какое-то время ему казалось, будто он никогда не любил никого, кроме этих двух, бедной, боязливой Лидии и нелюдимой, ожесточенной еврейки.

Еще не один день думал он о черноволосой пылкой девушке и не одну ночь мечтал о стройной обжигающей красоте ее тела, предназначенной, качалось, для счастья и расцвета и уже преданной, однако, умиранию. О, неужели эти губы и грудь станут добычей «свиней» и сгниют в поле! Разве нет силы, нет заклятия, чтобы спасти эти драгоценности? Да, было одно такое заклятье: они должны продолжать жить в его душе, чтобы он изобразил их и тем сохранил. С ужасом и восторгом чувствовал он, как переполнена его душа образами, как это долгое странствие по стране смерти заполнило его до отказа фигурами. О, с каким нетерпением ждала эта полнота в его душе часа, как страстно требовала спокойного осмысления, возможности низвержения и превращения в воплощенные образы! Все более пылко и жадно стремился он дальше, со все еще отверстыми глазами и жадными до нового чувствами, но уже полный страстной тоски по бумаге и карандашу, по глине и дереву, по мастерской и работе.

Лето прошло. Многие уверяли, что с наступлением осени или в крайнем случае к началу зимы чума прекратится. То была безрадостная осень. Гольдмунд проходил через места, где никого не осталось, чтобы собрать фрукты, они падали с деревьев и гнили в траве; в других местах одичавшие орды из городов по-разбойничьи опустошали и растаскивали все.

Медленно приближался Гольдмунд к своей цели, и как раз в это время на него подчас нападал страх, что он, не достигнув ее, подцепит чуму и умрет где-нибудь в конюшне. Теперь он не хотел умирать, нет, пока не насладится счастьем еще раз стоять в мастерской и отдаваться творчеству. Первый раз в жизни мир казался ему слишком огромным, а германская империя слишком большой. Ни один красивый городок не прельщал его отдохнуть, ни одна красивая девушка не могла удержать дольше, чем на одну ночь.

Как-то он проходил мимо церкви, на портале которой в глубоких нишах, несомых в виде украшения колонками, стояло много каменных фигур очень древних времен, фигур ангелов, апостолов, мучеников, подобных им он уже видел не раз; и в его монастыре, в Мариабронне, было немало фигур такого рода. Раньше, мальчиком, он охотно, но без увлечения рассматривал их; они казались ему красивыми и полными достоинств, но немного слишком торжественными, чопорными и старомодными. Позднее же, после того как в конце своего первого большого странствия он так сильно проникся и был восхищен фигурой прелестной печальной Божьей Матери мастера Никлауса, он стал находить эти древнефранкские торжественные каменные фигуры слишком тяжелыми и неподвижными и чуждыми, он рассматривал их с определенным высокомерием и в новой манере своего мастера видел намного более живое, искреннее, одушевленное искусство. И вот сегодня, когда он, полный образов, с душой, иссеченной рубцами и заметами, возвращался из мира сильных переживаний и приключений, был полон болезненной тоски по осмыслению и новому творчеству, эти древние строгие фигуры вдруг тронули его сердце с необычайной силой. Сосредоточенный, стоял он перед почтенными фигурами, в которых продолжала жить душа давно минувшего времени, застыв в камне, тлену вопреки, столетия спустя представляли они страхи и восторги давно исчезнувших поколений. В его одичавшем сердце с ужасом и смирением поднялось чувство благоговения и отвращение к собственной растраченной и прожженной жизни. Он сделал то, чего не делал бесконечно давно, он нашел исповедальню, чтобы исповедаться и понести наказание.

Однако исповедален в церкви было сколько угодно, но ни одного священника, они умерли, лежали в больнице, бежали, боясь заразиться. Церковь была пуста, глухо отражали каменные своды шаги Гольдмунда" Он опустился на колени перед одной из исповедален, закрыл глаза и прошептал в решетку: «Господи, посмотри, что со мной стало. Я возвращаюсь из мира дурным, бесполезным человеком, я попусту растратил свои молодые годы как мот, осталось уже немного. Я убивал, воровал, я распутничал, я бездельничал и ел хлеб других. Господи, почему Ты создал нас такими, зачем ведешь нас такими путями? Разве мы не дети Твои? Разве не Твой Сын умер за нас? Разве нет святых и ангелов, чтобы руководить нами? Или все это красивые вымышленные слова, которые рассказывают детям, а сами пастыри смеются над ними? Я разуверился в Тебе, Бог-Отец, Ты сотворил дурной мир и плохо поддерживаешь порядок в нем. Я видел дома и переулки, полные валяющихся трупов, я видел, как богатые заперлись в своих домах или бежали, а бедные оставляли своих братьев непогребенными, подозревали один другого и убивали евреев, как скот. Я видел, как множество невинных страдает и погибает, а множество злых купается в благополучии. Неужели Ты нас забыл и оставил, разве Твое творение Тебе совсем опротивело и Ты хочешь, чтобы все мы погибли?»

Вздыхая, прошел он через высокий портал и посмотрел на молчащие каменные фигуры ангелов и святых, худые и высокие, стояли они в своих одеяниях, застывших складками, неподвижные, недоступные, сверхчеловеческие и все-таки созданные людьми и человеческим духом. Строго и немо стояли они там высоко в своем малом пространстве, недоступные просьбам и вопросам и все-таки были бесконечным утешением, торжествующей победой над смертью и отчаянием, стоя вот так в своем достоинстве и красоте и переживая одно умирающее поколение людей за другим. Ах, если бы здесь стояли также бедная прекрасная еврейка Ревекка, и бедная, сгоревшая вместе с хижиной Лене, и прелестная Лидия, и мастер Никлаус! Но они будут когда-нибудь стоять, и долго, он поставит их, и их фигуры, внушающие ему сегодня любовь и мучения, страх и страсть, предстанут позднее перед живущими без имен и историй, тихие, молчаливые символы человеческой жизни.

Глава пятнадцатая

Наконец цель была достигнута, и Гольдмунд вступил в желанный город, через те же ворота, в которые прошел когда– то в первый раз, столько лет тому назад, в поисках своего мастера. Некоторые сведения из епископского города дошли до него еще в пути при приближении к нему, и он узнал, что и тут была чума, а возможно, еще и есть, ему рассказали о волнениях и народных восстаниях и что для наведения порядка прибыл кайзеровский наместник, чтобы принять необходимые законы в защиту имущества и жизни граждан, потому что епис коп покинул город фазу после того, как разразилась чума, и обосновался далеко за городом в одном из своих замков. Все эти сведения мало касались путешественника. Лишь бы город еще стоял и мастерская, где он собирался работать! Все остальное было для него неважно. Когда он прибыл, чума стихала, ждали возвращения епископа и радовались отъезду наместника и возвращению к привычной мирной жизни.

Когда Гольдмунд вновь увидел город, через его сердце прокатилась волна обретения и чувства родины, никогда ранее не испытываемые, и ему пришлось сделать непривычно строгое лицо, чтобы овладеть собой. О, все было на месте: ворота, прекрасные фонтаны, старая, неуклюжая колокольня собора и стройная новая – церкви Марии, чистый звон у Святого Лоренца, огромная сияющая базарная площадь! О, как хорошо, что все это ждало его! Видел же он как-то дорогой во сне, будто пришел сюда, а все чужое и изменившееся, частью разрушено и в развалинах, частью незнакомо из-за новых построек и странных неблагоприятных знаков. Он чуть не прослезился, проходя по переулкам, узнавая дом за домом. В конце концов и оседлым можно позавидовать, их красивым надежным домам, их мирной бюргерской жизни, их покойному крепкому чувству родины, своего дома с комнатой и мастерской, с женой и детьми, челядью и соседями.

Было далеко за полдень, и с солнечной стороны переулка дома, вывески хозяев и ремесленных цехов, резные двери и цветочные горшки стояли освещенные теплыми лучами, ничто не напоминало о том, что в этом городе свирепствовала смерть и царил безумный страх. Прохладная, светло-зеленая и светло– голубая струилась под звучными сводами моста чистая река; Гольдмунд посидел немного на набережной, внизу в зеленых кристаллах все так же скользили темные, похожие на тени рыбы или стояли неподвижно, повернув головы против течения, все так же вспыхивал из сумрака глубины здесь и там слабый золотистый свет, так много обещая и поощряя фантазию. И в других реках бывало это, и другие мосты и города выглядели красиво, и все-таки ему казалось, что он очень давно не видел и не чувствовал ничего подобного.

Двое молодых помощников мясника гнали, смеясь, теленка, они обменялись взглядами и шутками с прислугой, снимавшей белье на крытой галерее над ними. Как быстро все прошло! Еще недавно здесь горели противочумные костры и правили страшные больничные прислужники, а сейчас жизнь опять шла дальше, люди смеялись и шутили, да и у него самого на душе было так же, он сидел и был в восторге от встречи и чувствовал себя благодарным и даже полюбил оседлых, как будто не было ни горя, ни смерти, ни Лене, ни еврейской принцессы. Улыбаясь, он встал и пошел дальше, и только когда он приблизился к переулку мастера Никлауса и проходил опять по дороге, которой годы тому назад ходил каждый день на работу, сердце его защемило от беспокойства. Он пошел быстрее, желая еще сегодня поговорить с мастером и узнать ответ, дело не терпело отлагательства, не было никакой возможности ждать до завтра. Неужели мастер все еще сердится на него? Это было так давно, теперь это не имело никакого значения; а если это все же так, он преодолеет это. Если только мастер еще там, он и мастерская, то все будет хорошо. Поспешно, как бы боясь что– то забыть в последнюю минуту, он подошел к хорошо знакомому дому, дернул ручку двери и испугался, когда нашел ворота запертыми. Значило ли это что-то недоброе? Раньше никогда не случалось, чтобы эту дверь держали на запоре днем. Он громко постучал и ждал. У него вдруг стало очень тоскливо на сердце.

Назад Дальше