Орландо - Вирджиния Вулф 40 стр.


– Орландо, любимая, – начал было Шел, когда за дверью послышалось шарканье и Баскет, дворецкий, явился с сообщением, что внизу ждут двое фараонов с приказом королевы.

– Сюда их, – кратко сказал Шелмердин, будто стоял у себя на юте, и занял позицию подле камина, невольно заложив руки за спину. Двое полицейских, в бутылочных мундирах, с дубинками у бедра, вошли и стали по стойке «смирно». Покончив с формальностями, они передали Орландо в собственные руки, как им было предписано, документ чрезвычайной важности, судя по сургучным кляксам, лентам, присягам и подписям самого внушительного свойства.

Орландо пробежала бумагу глазами и затем с помощью указательного пальца правой руки, выделила, как самые насущные, следующие факты.

«Судебным разбирательством установлено… – читала она, – кое-что в мою пользу, вот, например… а кое-что нет. Турецкий брак аннулировать (я была послом в Константинополе, Шел, – пояснила она). Детей признать внебрачными (якобы у меня было трое сыновей от Пепиты, испанской танцовщицы). Так что они ничего не наследуют… вот это прекрасно… Пол? Ага! Что насчет пола? Мой пол, – прочитала она не без торжественности, – неоспоримо, без тени сомнения (А? Что я тебе минуту назад говорила, Шел?) объявляется женским Состояние, сим освобождаемое от наложенного на него ареста, имеет переходить моим наследникам и наследникам вышеозначенных по мужской линии, в случае же невступления в брак…» – Но тут слог закона ей надоел, и она сказала:

– Но невступления в брак не ожидается и отсутствия наследников тоже, так что остальное можно не читать, – после чего подмахнула свою подпись под росчерком лорда Пальмерстонаи с той минуты вошла в неограниченное владение своими титулами, домами и состоянием, каковое заметно убавилось, так как на разбирательство ушла уйма денег, и, снова бесконечно знатная, она была теперь ужасно бедна.

Когда стал известен исход процесса (а слухи были куда расторопней, чем сменивший их телеграф), весь город ликовал.

[Лошадей впрягли в кареты с единственной целью вывести их погулять. Ландо и коляски порожняком непрестанно катили туда-сюда по Хай-стрит. В «Быке» читали приветствия. В «Олене» читали ответы. Лондон был иллюминирован. Золотые ларцы выставляли в надежно запертых горках. Монеты добросовестно клали под камень. Основывались больницы. Открывались крысиные и воробьиные клубы. Чучела турчанок вместе с несчетным множеством крестьянских мальчишек со свисающей изо рта ленточкой: «Я не то, за что себя выдаю» – дюжинами сжигали на рыночных площадях. Скоро дворцовые каурые пони протрусили к дому Орландо с приказанием от королевы явиться нынче же к ужину и остаться ночевать во дворце. Стол Орландо, как и в предыдущем случае, тонул под сугробами приглашений от графини Р., леди К., леди Пальмерстон, маркизы В., миссис Гладстони прочих, искавших удовольствия ее видеть и напоминавших о старинных связях своих семейств с ее собственным, и прочее, и прочее] – что не случайно заключено в квадратные скобки, должным образом означающие, насколько преходящим и бренным было все это для Орландо. Возвращаясь к тексту, она все это пропустила. На рыночных площадях пылали костры, а она бродила по темным лесам наедине с Шелмердином. Стояла прелестная погода, деревья недвижно простирали над ними ветви, и, если все-таки падал какой-нибудь лист, он падал так медленно, что можно было полчаса наблюдать, как он, золотой и багряный, кружит в воздухе, прежде чем упасть к ногам Орландо.

– Расскажи мне, Map, – говорила она (тут самое время объяснить, что, когда она его называла по первому слогу первого имени, она бывала в мечтательном, влюбленном, покладистом духе, таком домашнем, разнеженном, томном, будто пахуче полыхают поленья, и вечер, но одеваться еще не пора, и за окном чуть заметная сырость, и листья блестят, но соловей тем не менее, пожалуй, заливается среди азалий, и на дальних мызах лениво перелаиваются собаки, кричит петух, – все это читатель должен вообразить в ее голосе).

– Расскажи мне, Map, – говорила она, – про мыс Горн.

И Шелмердин складывал на земле из сухих листьев и нескольких улиточных раковин небольшую модель мыса Горн.

– Тут север, – говорил он. – Тут юг. Ветер приблизительно отсюда. Ну вот, а бриг направляется прямо на запад; мы только что спустили крюйс-марс; и видишь – тут, где эта трава, – он входит в течение, ты определишь, оно помечено, – где моя карта и компас, боцман? Ага! Благодарствуй. Значит, там, где та раковина. Течение гонит его правым галсом, так что нам надо спешно спускать кливер, не то нас кинет на бакборт, видишь, где буковый лист, потому что, знаешь ли, душа моя… – И он продолжал в том же роде, и она ловила каждое слово, и правильно все понимала, и видела – то есть без всяких его объяснений – свечение волн; как льдинки позвякивают под вантами; как он под ревущим ветром карабкается на топ-мачту; там рассуждает о судьбах человечества; спускается; пьет виски с содовой; сходит на берег; попадается в сети к чернокожей красотке; раскаивается; размышляет об этом; читает Паскаля; решает написать что-нибудь философическое; покупает обезьянку; размышляет о том, в чем цель жизни; решает в пользу мыса Горн и так далее. Все это и еще тысячи разных вещей понимала она из его слов, и, когда она отвечала: «Ах, негритянки – они ведь такие соблазнительные» – на его сообщение о том, что у него вышел весь запас сухарей, он дивился и восхищался тем, как чудесно она его понимает.

– Ты положительно убеждена, что ты не мужчина? – спрашивал он озабоченно, и она откликалась эхом:

– Неужто ты не женщина? – И приходилось тотчас же это доказывать. Потому что каждый поражался мгновенности отклика, и для каждого было открытием, что женщина может быть откровенной и снисходительной, как мужчина, а мужчина может быть странным и чутким, как женщина, и необходимо было тотчас подвергнуть это проверке.

И так продолжали они говорить или, скорей, понимать, – и это стало главным в искусстве речи в тот век, когда слова ежедневно скудеют в сравнении с идеями и слова «сухари все вышли» уже значат равно то же, что целовать негритянку во тьме, если ты только что в десятый раз перечитал философию епископа Беркли . (А отсюда следует, что лишь изощреннейшие мастера стиля способны говорить правду, и, наткнувшись на простого односложного автора, вы можете без малейших сомнений заключить, что бедняга лжет.)

Так они разговаривали; и потом, когда ноги ее совсем тонули в пятнистых осенних листьях, Орландо вставала и одиноко брела в глубь лесов, предоставя Бонтропу одному совершенствовать модель мыса Горн из улиточных раковин.

– Бонтроп, – говорила она, – я ухожу. – А когда она называет его вторым именем – Бонтроп, это должно означать для читателя, что ею овладело ощущение сирости, и оба они ей кажутся точечками в пустыне, и хочется только встретить смерть один на один, потому что люди ведь мрут ежедневно, мрут за обеденными столами или так вот, на воле, в осенних лесах; и хоть костры пылали и леди Пальмерстон и миссис Дерби ежедневно приглашали ее на обед, на нее нападала жажда смерти, и, когда она ему говорила «Бонтроп», на самом деле она говорила: «Я умерла», и уходила, как дух бы ушел, сквозь призрачно-бледные буки, и уплывала глубоко в одиночество, словно последний звук, последнее движение – остыли и она вольна идти куда глаза глядят, – все это должен услышать читатель в ее голосе, когда она говорит «Бонтроп», и должен еще прибавить для полноты картины, что и для него самого оно означало – вот тут уже мистика – отъединение, и замкнутость, и бестелесное хождение по палубе брига в бездонных морях.

Через несколько часов смерти вдруг сойка вскрикивала: «Шелмердин!» – и она наклонялась, срывала один из тех осенних крокусов, которые для иных означают просто «крокус», и только, и вместе с сойкиным пером, синевой сверху-вниз просверкнувшим в буках, прятала у себя за пазухой.

Назад Дальше