Пепита Хименес - Хуан Валера 18 стр.


Совсем иные чувства владеют мной, когда я думаю об этой женщине и о моей любви к ней. Эта любовь, похожая на ненависть, отдаляет меня от всех, она эгоистична. Я хочу Пепиту только для себя, чтобы она вся принадлежала мне, а я – целиком ей. Даже моя преданность, готовность всем пожертвовать ради нее – эгоистичны. Я готов умереть, если не смогу другим путем приблизиться к ней, – в надежде на то, что мы будем наслаждаться взаимной любовью после смерти, соединившись в вечном объятии.

Подобными рассуждениями я стремлюсь доказать себе, что любовь к этой женщине достойна порицания, что она заключает в себе нечто ужасное и роковое; но вслед за тем в недрах моего существа возникает совсем иная мысль, словно у меня две души, два разума, две воли и два воображения: я начинаю отвергать, что недавно утверждал, и в безумии своем стремлюсь примирить обе эти любви. Почему бы мне не бежать от нее, чтобы любить ее издали и по-прежнему пламенно служить богу? Если любовь к богу не исключает любви к отечеству, любви к людям, к науке, к красоте природы и произведениям искусства, – она не должна исключать и любовь к женщине, если чувство к ней непорочно и носит духовный характер. Я превращу ее, говорю я себе, в символ, в аллегорию, в образ всего доброго и прекрасного. Она станет для меня, как Беатриче для Данте, слепком и символом моего отечества, знания и красоты.

Но чтобы превратить Пепиту в этот символ, в этот легкий воздушный образ, эмблему всего, что я смею любить после бога, я представляю себе Пепиту мертвой, как была мертва Беатриче, когда ее воспевал Данте. Чудовищная мысль!

Если она продолжает жить в моем воображении, мне не удается претворить ее в чистую идею, – и чтобы достичь этого? я должен мысленно лишить ее жизни.

Потом я оплакиваю убитую мной, содрогаясь перед своим преступлением, духовно приближаюсь к ней и жаром своего сердца возвращаю ей жизнь и снова вместо туманного, призрачного образа, тающего в розовых облаках среди небесных цветов, – такой видел свою возлюбленную на вершине чистилища свирепый гиббелин[41] , – передо мной возникает облик женщины, четко обрисованный в чистом и ясном воздухе, как одно из совершенных творений эллинского резца, как Галатея, одушевленная любовью Пигмалиона[42] , которая спускается с мраморного пьедестала, полная жизни, цветущей молодости и красоты.

Тогда из глубины смятенной души я восклицаю: «Дух мой слабеет! Боже, не покидай меня! Приди мне на помощь! Обрати ко мне лик твой, и я буду спасен!»

Так я вновь обретаю силы, чтобы противостоять искушению. Так просыпается во мне надежда, что я верну себе прежний покой, едва покину эти места.

В ярости своей сатана стремится поглотить чистые воды Иордана – подвижников, посвятивших себя богу. Силы ада восстают на них и спускают с цепи всех своих чудовищ. Святой Бонавентура[43] сказал: «Мы должны удивляться не тому, что эти люди грешили, но тому, что они не грешили». И все же я сумею устоять и не согрешить. Бог защитит меня!

6 июня

Кормилица Пепиты, ставшая теперь ее домоправительницей, настоящая бой-баба, как говорит батюшка, – болтлива, весела и ловка на редкость. В свое время она вышла замуж за сына мастера Сенсиаса и унаследовала от свекра то, чего не удалось унаследовать ее мужу: способность к ремеслу. Разница лишь в том, что мастер Сенсиас делал винты для давильных прессов, чинил колеса или мастерил плуги, а его невестка готовила варенье, сиропы и прочие лакомства. Свекор был искусником в полезных делах, а невестка обладала талантом в делах, доставлявших людям наслаждение, – впрочем, наслаждение невинное или, по меньшей мере, дозволенное.

Антоньона – так зовут кормилицу – держится запросто со всеми здешними господами. Она у всех бывает, хоть приглашай ее, хоть не приглашай, и всюду чувствует себя как дома.

Ко всем молодым людям и девушкам в возрасте Пепиты или постарше она обращается на «ты», называет их мальчиками и девочками и относится к ним так, словно вскормила их собственной грудью. Со мной она тоже на «ты», часто бывает у нас в доме, заходит в мою комнату и уже не раз называла меня неблагодарным и бранила, что я не навещаю ее госпожу.

Батюшка ничего не понимает и винит меня в чудачестве; он зовет меня букой и тоже изо всех сил старается уговорить меня по-прежнему бывать у Пепиты. Вчера вечером я не устоял против его настойчивых просьб и отправился к Пепите раньше обычного: батюшка еще собирался проверить отчет управляющего.

Лучше бы я не ходил!

Пепита была одна. Мы поздоровались, и оба покраснели; молча и робко протянули друг другу руки.

Я не пожал ее руки, она не пожала моей, но, соединив наши руки, мы не в силах были разъединить их.

Во взгляде Пепиты, устремленном на меня, не было любви; в нем светились дружба, сочувствие и глубокая грусть.

Она догадалась о моей внутренней борьбе и думала, что любовь к богу восторжествовала в моей душе, что моя решимость не любить ее тверда и непреодолима.

Она не смела жаловаться, понимая, что я прав. Едва слышный вздох, слетевший с ее влажных полуоткрытых губ, говорил о затаенном горе.

Наши руки все еще были соединены. Мы оба молчали. Как сказать, что мне не суждено принадлежать ей, а ей не суждено быть моею, что нам необходимо расстаться навсегда?

Я не произнес этих слов, но высказал их взглядом. Мой суровый взор подтвердил ее опасения, она поняла, что приговор окончателен.

Глаза ее затуманились; на прекрасное лицо, подернутое прозрачной бледностью, легла тень страданья. В эту минуту она походила на скорбящую богоматерь. Слезы блеснули в ее глазах и медленно покатились по щекам.

Не знаю, что происходило во мне. А если бы и знал, как бы я мог описать это?

Я приблизил губы к ее лицу, чтобы осушить слезы, и наши уста слились в поцелуе.

Невыразимое упоение, чувство полного забытья охватило нас. Она бессильно лежала в моих объятиях.

Небу было угодно, чтобы мы услышали за дверью шаги и кашель отца викария и вовремя отстранились.

Придя в себя и собрав воедино остаток воли, я тихо, но решительно произнес слова, заполнив ими страшное молчание этой минуты:

– Первый и последний[44] !

Я говорил о нашем страстном поцелуе. И вдруг, точно слова мои явились заклинанием, передо мной возникло апокалиптическое видение во всем его устрашающем величии: я увидел того, кто был первым и последним и кто обоюдоострым мечом разил мою душу, исполненную зла, греха и порока.

Весь вечер я был точно в безумном бреду, и не знаю, как мне удалось овладеть собою.

Я рано ушел от Пепиты.

В одиночестве моя тоска стала еще невыносимей.

Вспоминая поцелуй и свои прощальные слова, я сравнивал себя с предателем Иудой, с кровожадным и вероломным убийцей Иоавом[45] , который, целуя Амессая[46] , вонзил в его чрево острый меч.

Я совершил два предательства и два обмана.

Я обманул и бога и ее.

Я презренное существо.

11 июня

Есть еще время все исправить. Пепита исцелится от своей любви и забудет нашу минутную слабость.

После того вечера я больше не посещал ее дома.

Антоньона тоже не показывается у нас.

Горячими просьбами я добился у батюшки торжественного обещания, что мы уедем отсюда двадцать пятого июня – после Иванова дня, который здесь торжественно празднуется, а в канун его устраивается народное гулянье.

Вдали от Пепиты я успокаиваюсь и начинаю думать, что, может быть, начало нашей любви было только испытанием.

Все эти вечера я молюсь, бодрствую, умерщвляю плоть.

Долгие молитвы и глубокое искреннее раскаяние оказались угодными богу, и он явил мне великое милосердие.

Назад Дальше