Дёрни за верёвочку - Рыбаков Вячеслав Михайлович 5 стр.


Он наклонился, она встала на цыпочки и стала сосать его губы. Дима, чувствуя, что мир вокруг обесценивается и пропадает, обнял ее свободной рукой – она запрокинулась, зубы твердо коснулись ее зубов.

Дима отстранился первым. Ева уткнулась лицом ему в шею, тихо поцеловала кадык, потом углубление между ключицами. Он зарылся в ее ароматные волосы. Все отлетело, кроме этого аромата, кроме ощущения тепла и покорности под рукой и подбородком.

– Как тогда, – едва слышно произнесла она и стала гладить его затылок. – Ты уехал… Я звоню, а мне говорят – он в Ленинграде. Я даже написать хотела, только постеснялась, боялась, не поверишь. Ты вспоминал?

– Да, – выдохнул он, не ведая, что лжет.

Она – действительно? Из всех запомнила только его – так, что теперь сама все говорит и… делает? А я еще не хотел ехать сюда, вспомнил он. У него напряглись руки – как мешал этот поганый фужер!

– Я отнесу бокалы, – попросила она. Он кивнул и передал ей свой. Она открыла дверь, впустив шум и мерцающий свет, упруго пошла к столу, едва не задев танцующего Ромку. Она же просто красавица, едва не сходя с ума, думал Дима. А она уже спешила обратно, улыбаясь издалека, показывая освобожденные руки; он зачарованно следил. Она подошла.

– Может, потанцуем?

– Я как раз хотел…

Она вывела его в комнату, и началась игра, называемая танцам, – они медленно переступали с ноги на ногу, терлись друг о друга, обнимались, он тянулся к ее губам, она пряталась. Но он не хотел играть, как все. Он не играл.

– Не отворачивайся.

– Почему? – спросила она удивленно.

Вопрос был идиотский, и она, видимо, поняв это, тут же подставилась. Губы ее были упругими и скользкими. Его правая рука стекла по ее спине, пошла ниже, достигла края платья и нырнула под него, прильнув к атласной коже.

Губы разомкнулись.

– За это ты тогда схлопотал, – жарко выдохнула она ему в шею.

– Что ты медлишь? – прошептал он.

Она поцеловала его подбородок, потом опять подставила рот.

– Нет байки вредоноснее на свете, чем враки о Ромео и Джульетте, – раздался над самым ухом голос Шута. Дима ошарашенно вздернул голову – темная тощая тень проплыла мимо.

– Кыш, – сказал Дима ей вслед, и в этот момент кто‑то толкнул его локтем в бок. Дима обернулся и опять рявкнул: Кыш!

– Ай‑яй‑яй, охальники, – ухмыляясь, сказал танцующим Ромка, снова сделал выпад локтем и попал Еве в бок.

– Отстань! – крикнула она с остервенением. Дима потянул ее к себе, она покорно и обещающе обмякла.

– Пошли отсюда, – попросил он.

– Куда уж тут…

Кончилась песня, и Ева изящно выскользнула:

– Подожди.

И удалилась к столу, где трубили общий сбор, открывая очередную партию бутылок. Дима остался посреди комнаты со слегка разведенными руками и пустыней в голове. Над пустыней бушевал самум; песок ревел, рубил лицо, слепил и заглушал все вокруг.

– Друг мой, как вы непосредственны, – донесся сквозь гул и плач ветра печальный голос. Кто‑то взял Диму за локоть.

Дима обернулся.

– А?

Шут подтолкнул его к креслу и ухнул на него сам.

– Ромка, ейный хахаль, вишь, на Татьяне завис, так должна ж она продемонстрировать, что ей плевать…

Дима сел на подлокотник.

– Что? – спросил он после паузы.

Ева оживленно тараторила с Татьяной и Светкой, Ромка вертелся рядом. Магнитофон взорвался новой мелодией.

– Сейчас вернется, – голос Димы срывался.

– Нет, не думаю.

– Сейчас вернется, – голос Димы срывался.

– Нет, не думаю.

Ромка лихо шаркнул лапкой и пригласил. Ева отмахнулась.

– Не пошла! – возбужденно выкрикнул Дима.

– Естественно. Нельзя же сразу, право слово…

– Ну да… Нет… А как же?

– Слишком много доверия к двуногим прямостоящим, – изрек Шут. – Только мазохисты, Дымок, любят кого‑то, кроме себя. Лидка вот никого, кроме себя, не любит. Потому и со мной: удобно, легко. Я ее тщетными мольбами о сопереживании не утомляю, душу не распахиваю и ей не даю – ей и хорошо. Делаем, что хотим. Каждый сам по себе.

Ева пила, похохатывая, и не оборачивалась даже. Дима перевел взгляд на Лидку. Лидка смирно сидела, уложив подбородок на сцепленные ладони. Она ждала. Она любила. Дима круто мотнул головой.

– Тебе Бог послал ее, а ты!..

– Ой, ой, ой, – с оттяжечкой сказал Шут.

– Я бы с нее Афродиту писал, – бабахнул Дима. – Закат. Веспер горит, и клочья пены, рвущиеся на ветру… Ветер, понимаешь? И волосы – черным пламенем в зенит…

– У нее короткая стрижка, – Шут, ухмыляясь, с любопытством вглядывался Диме в лицо. Дима очнулся.

– Что? А… – он устало вздохнул. – Неважно…

– Все чушь, – с нежностью сказал Шут. – Это пройдет. Веспер и все прочее. Скажи лучше, как ты Афродиту тут сбацаешь? – Шут погладил свое тощее брюхо, обтянутое модными штанами. – Ведь на худсовете тебе порнуху пришьют. Или, верный соцреализму, изобразишь действительность в ее революционном развитии и зашпаклюешь все пеной?

Ева смеялась.

– Ладно, – сказал Шут. Кряхтя, он встал и пробормотал рассеянно:

– На дрожку пойти…

– Шут, – спросил Дима, – а почему ты цитируешь всегда?

Шут усмехнулся грустно.

– Для конспирации, – сказал он, поразмыслив. – Так больше возможностей говорить от души. Авторитет. Дескать, с меня взятки гладки – это не я вас матом крою, а Шекспир, Ростан, Стругацкие, Бо Цзюйи…

– Я так и думал, – сказал Дима.

Диме постелили на веранде, на продавленном диване – подушка без наволочки, вместо одеяла старое пальто. Диме не спалось, но он честно лежал, закрыв глаза, и думал: во что бы то ни стало надо уехать дневным. Шут, проводив остальных до электрички, назад шел не спеша. Миновал старую церковь, туманно серебрящимся пятном парившую в небе, свернул в переулок – четкий, патрульный стук шагов по асфальту, ритмично ломавший ночную тишь, сменился глухим голосом земли, у крыльца остановился.

Звезды пылали. Воздух ласкал. Не хотелось уходить из чистоты и тишины. Веспер…

Димка, Димка, как ты мямлишь… Надо говорить так:

«Я – грохот, в котором оседает драгоценный золотой песок. Его – мало, но он – золотой. Я кричу под этими звездами, далекими просто, и далекими невообразимо, я рву горло в вопле, от которого у меня вылезают глаза и лопаются сосуды, и не надеюсь заглушить хохота, но если кто‑то засмеется неуверенно, удивленно оглянется на других: да что ж здесь смешного?.. если отверзнется наконец неведомая железа и выплеснет гормон совести в кровь, и понявший свое уродство тем самым избавится от него – я буду спасен, и жизнь моя обретет смысл.»

Вот так ты должен был сказать. А ты говорил: э‑э, бэ‑э, мэ‑мэ‑мэ‑э…

Шут ошибался. Дима не думал о золотом песке. Дима думал о Ней. Иногда о Еве. Иногда – еще о ком‑то. Он был влюблен, влюблен почти во всех. Шут говорил не за него – за себя.

Назад Дальше