Мартын Задека. Сонник - Алексей Ремизов 8 стр.


Автобус остановился: «паров больше нет, вылезайте!»

И все вылезаем: у кого нога отсижена, у кого рука омлела, кому в голову, кому в хвост – живого человека не заметишь. И всякий кто вылез, тут же на землю и плюхнется, не разбирая. И все по-парно: с кем свело, с тем и быть. Не совсем это удобно и приятно, а надо покориться.

Мне досталось местечко с ученым, известным нашим историком. Думаю так, что за мое пристрастие к истории и за уважение к ученым.

Мой сосед занял пол-поля, такой он в жизни был рослый и видный, а я около ужом свернулся. И лежим, притаились.

Наши соседи: одна бусурная (сварливая), другая стыльная (наскокистая) – земля под ними ходит, с таким оживлением они разговаривают. И замечаю, тараторят-то они в два рта, а всего у них два слова «да» и «нет».

А историк мой и говорит:

«Это они по продолжению ссорятся. А нынче больше никаких слов нет, все слова кончились. Уцелели, как погремушки, это «да» и «нет», но без всякого значения: что «да», что «нет», что «плюс», что «минус» все равно, нынче полная свобода».

И перед каждым из возлежащих развернутая книга: каждый должен, когда дойдет очередь, прочитать вслух то место, на котором раскрыта страница.

Скоро моя очередь. У моего спутника «Уложение царя Алексея Михайловича» 1649 г. [33] Да и у всех раскрыто – текст. А на моей книге, а это оказалось Тысяча-и-одна ночь, чисто – одна картинка: вот и изволь сочинять из головы текст без слов.

Кисточки

Самого Терешковича [34] не было, одни его картины и каталог: «К. Терешкович». Входят какие-то все мне неизвестные, видно, заказчики и у всех в руках жокейский хлыстик, а сзади, за спиной седло, ремни желтые, очень подозрительные. Не иначе, как пришли за мной: оседлай, только и всего.

«Терешковича, говорю, дома нет. Вернется не скоро: на скачках с Бахраком [35] бегает».

«А мы, говорят, со скачек, нам назначено».

И не рассиживаются они ждать, а это у людей бывает, а развешиваются по стенам между картинами. Уж и дверь собою завесили, загораживают проход.

Я тихонько к окошку, еще не завешено, и незаметно выскочил в сад.

А какой сад! Цветы поднялись, куда крыша, и под пунцовыми тюльпанами чувствуешь себя, как под широченным базарным зонтиком.

На чистой аспидной доске сидит Терешкович и усердно ловит букашек: двух покрупнее проглотит и одну выпустит.

«Это для кисточек?» говорю.

«Нет, что вы, какие же из букашек кисточки. На зиму консервы готовлю».

И бежит по дорожке курица, перья красные и желтые, испанская, а голова у курицы песья. И хочет пес на колени мне вспрыгнуть, а курица не дается, скользит и лапками отбивается.

«Консервированная, замечает Терешкович, Бахрак съест».

Внизу

Меня перевели вниз. Широкое окно в сад.

Бедно одетая, белесая, два свертка в руках, не могу сказать, из саду она или сверху. Она развернула сверток – полились голубые ленты.

«Не вам», сказала она.

И развернула другой сверток поменьше, а там игрушечный шар и в шару цветочный горшок, обернут кирпичным газом: белая азалия.

«Из Египта, спрашиваю, от кого?»

И кто-то говорит:

«Пришел Рене Шар [36] ».

И я выхожу из комнаты.

Народу полон коридор. Ждут. И которая принесла цветы, тут-же, чего-то ждет.

«Надо было ей дать на чай», подумал я. И ищу мелочь, вывернул все карманы – одни окурки. И мне очень неловко. И отхожу к окну.

Рене Шар дымит папиросой.

«Вы долго ждали, говорю сквозь облако, и не заметили объявление: нельзя курить внизу».

«Почему нельзя внизу?» спрашивает Шар.

Не зная что ответить, я показываю ему на цветы:

«Египетская азалия, ваша!»

А та, что принесла цветы, ждет в дверях.

«Скажите, говорю ей, от кого же цветы?»

«Я сейчас, я справлюсь».

Я заметил, она босиком, и за ней. И мы очутились на каменном дворике.

«Не могу: Полян [37] не пропустил!» она рванулась и из свертка, который «не мне», хлынули голубые ленты и вся в лентах, голубой лентой выскользнула в калитку.

И я вспомнил:

«Внизу нельзя».

А из камня отозвалось:

«Зу-зя».

Под пальцем

На земле, покинутой друидами, где мысль пронизана Декартом и сказке нет места, на ослепших немых камнях, где века не звучит шаманский бубен, тут, я был уверен, меня никто не тронет: просто неинтересно.

И я прохожу под арку. Я думал, мы разойдемся, но он преградил мне дорогу.

Весь он был в коричневом, как монахи, и капюшоном закрыто лицо. Он протянул ко мне руку и, сжав ее в кулак, вытянул длинно палец и пальцем больно надавил мне грудь:

«Все живое, сказал он, вносится в мир искусства».

Не в ту дверь

«Не входите все сразу!»

Я обернулся, странно, за мной никого. И вошел. Я думал, вошел в кафэ, а попал к сапожнику.

Хозяин на мое «кафе-о-лэ» [38] , не очень-то дружелюбно, а подал мне чашку кофею. И ворчит.

А я говорю:

«Если мы станем обзывать друг друга прозвищами животных, все окажется некстати и не в пору».

Подмигнув, постучал он молотком по подошве, бросил в груду обуви, вытащил растоптанный башмак и поддразнивая, ко мне:

«А вашу собаку Елюар [39] убил!»

«Елюар собаку? Да у меня никакой собаки».

Не отвечая, сапожник согнал муху с чашки и, с чувствительностью Стерна, махнул черной сапожной рукой:

«Лети, слабое творенье, сказал он, в просторном Божьем мире неужели мне тесно от тебя?»

И, без всякого предупреждения, выпил мою остывшую чашку.

Для весу

Воротничок на мне № 52, не отличишь от ошейника. А означает этот ошейник вес мой в литературе.

«Или, просто говоря, между двумя прямыми всегда бывает середина».

Лели [40] открыл сигарный ящик: сигар никаких, а сложены рядами довольно потрепанные высохшие конечности.

«Чьи это?»

«Для весу, говорит Лели, куриные».

Ищу магазин переменить ошейник, в самом деле, что я собака что ли? Лели берет меня за руку, пристально смотрит на ладонь, считает, я думал пульс, а он перочинным ножом мне в палец. «Играя» конечно, а вышло-то позаправду, и пошла кровь.

С протянутой рукой иду по рельсам, остановится кровь и я куплю баранок. И тут какой-то, весь искусственный – вставной и механический семенит запятыми и путает мне корректуру. И я иду по рельсам через строчки, и не могу понять, на каком языке.

Лели перегнал меня и возвращается. Очень взволнован: у него завелисьнастоящие мыши.

«Да у вас никаких запасов».

«От ссорного воздуха на экваторе», объясняет Лели.

Я все-таки достал баранок и расположился чай пить. А эти ссорные экваториальные мыши, пока я следил за кипятком, поели все баранки. И я вижу, на мне не только ошейник, а и наручники.

«Для весу», говорит Лели.

Глухо по летнему, за окном дождик идет.

Букашка

Фургон с молочными бидонами. Я прикрыл дверцы и нечаянно пролил воду, а вытереть нечем. И кто-то из-за бидонов бормочет:

«Огнем очищается золото,

гроза освежает воздух,

душа крепнет в несчастьи,

а бережет свою голову всякая букашка».

Я поднял голову и полетел.

А какое это приволье лететь без крыльев! Я как раскован и безмерен – чувство освобожденности наполняет мою душу от ее «горных высот» до сокровенных тайников сердца. И мир развивался передо мной раздольем.

Что случилось, не знаю, или моя жизнь только мгновенье? На камне над пролившейся водой кулаками подпираю себе скулы, а в глазах яркая померанцовая зга. И тот же голос из-за фургонов бормочет:

«Скорбь священнее радости. Погребальное громче венчального. Или в бодрости и силе не расслышишь песни и только один пустынный медный марш. Что тайнее погибели? И что чище: звездная музыка или мое сострадание?»

Не туда

Никак не могу попасть в вагон «прямого сообщения». Сколько облазил вагонов и все не туда, а поезду конца не видать.

Так попал я в «Отель Масса».

Назад Дальше