Маунтолив - Лоренс Даррел 5 стр.


Вот только монотонность здешней жизни угнетала ее и сбивала с толку. Когда-то в юности она блестяще закончила престижное учебное заведение в Каире и несколько лет вынашивала планы продолжить учебу, но уже в Европе. Она хотела стать врачом. Однако в те времена женщины в Египте были счастливы, если им удавалось избежать чадры — не то что узких шор местных догм и обычаев. Европа была для египтян большим универсальным магазином для богатых, не более того. Конечно же, она выезжала несколько раз в Париж с родителями и даже влюбилась в него, как и все мы, но только лишь дело дошло до первых попыток пробить незыблемую стену местного уклада жизни и хотя бы немного ослабить семейные узы, чтобы вырваться в мир, способный дать пищу небесталанному уму, — она наткнулась на гранитный монолит родительского консерватизма. Она должна выйти замуж и жить в Египте, холодно объяснили ей и тут же выискали среди знакомых наилучшую кандидатуру, человека, несомненно, самого богатого и способного из прочих. Вот так, стоя на краю бездонной пропасти мечтаний, красивая и богатая (ее ведь и в самом деле величали в александрийском свете «черной ласточкой»), Лейла обнаружила вдруг, как расплывается, теряет плоть и смысл все, чем она жила доселе. Ей должно было подчиниться. Конечно, никто бы не стал возражать, если бы раз в несколько лет она стала выезжать в Европу с мужем за покупками и просто отдохнуть… Но жизнь ее должна принадлежать Египту.

И она подчинилась, встретив поначалу с тоской и отчаянием, а позже приняв смиренно ту жизнь, которую ей уготовили. Муж ее был добр и рассудителен, вот разве что немного нудноват. Она была настолько предана ему, что полностью погрузилась в его дела и начинания, удалившись (он так хотел) от единственной столицы, хоть сколь-нибудь причастной к отголоскам европейского образа жизни, — Александрии. Она приговорила себя навсегда к отупляющему воздуху Дельты, к пустой бессобытийности жизни в поместье Хознани.

Жила она, по-настоящему жила в основном через Нессима, разъезжавшего в образовательных целях по всей Европе, — его редкие визиты приносили в дом искру жизни. Для удовлетворения же собственной страстной жажды приобщения к миру она выписывала книги и периодику на четырех языках, которыми владела не хуже, чем родным, если не лучше, ибо никто не может мыслить и чувствовать только по-арабски: древняя эта вселенная лишена многомерности, как пышная, но стертая метафора. Так и теплилась долгие годы тихая война взаимных уступок, и только изредка отчаяние Лейлы пробивалось наружу в форме нервных расстройств, от коих муж прописывал ей неизменно одно и то же не без тонкости найденное лекарство — десятидневный отпуск в Александрии, — и оно ни разу еще их не подводило. Но даже и эти краткие визиты делались со временем все реже: она незаметно для себя удалилась от света, ей все труднее становилось поддерживать незначащую беседу, круговорот пустых идей и фраз, на коем только и держится светскость. Городская жизнь стала ее утомлять. Мелка, как воды Мареотиса, фальшива насквозь; с годами обострилась страсть к самоанализу, и уединение было здесь только на пользу, прежние друзья исчезали один за другим, покуда не осталось лишь несколько имен и лиц — Бальтазар, он был врач, Амариль, еще два-три человека. Но Александрия и предназначена была скорее не ей самой, а Нессиму. По возвращении из Европы ему предстояло возглавить быстро растущий банковский дом — филиалы по всему Средиземноморью, корни уходят в судостроение, в нефть и вольфрам, корням нужна вода… Ей к тому времени предстояло окончательно превратиться в отшельницу.

Привычка к одиночеству ее и подвела — к приезду Маунтолива, к вторжению в дом чужака она оказалась не готова. В тот первый день она поздно вернулась с прогулки верхом по пустыне, скользнула на обычное свое место за столом и не без некоторого даже радостного возбуждения оказалась между мужем и гостем мужа. Маунтолив едва взглянул на нее, ибо один только ее голос, волнующий, необычный, породил странного рода вибрации в его душе — он отметил сей факт, но не захотел его анализировать. На ней были белые галифе, желтая рубашка и шарф. Маленькие белые руки, гладкая кожа и ни единого кольца. Ни один из сыновей в тот день к ланчу не появился, и после еды она сама вызвалась показать ему дом и сад, приятно удивленная его вполне приличным арабским и правильным французским. В ее манере обращаться с ним была заботливость не без опаски — так ведет себя женщина с единственным сыном, уже взрослым. Его искренний интерес и желание учиться наполнили ее чувством благодарности, и она сама себе удивилась.

Это было нелепо; но, с другой стороны, ей никогда прежде не доводилось видеть иностранца, столь искренне заинтересованного в том, чтобы понять и в совершенстве постичь их язык, их веру и обычаи. Что же до Маунтолива — чем хуже он собой владел, тем безупречней становились его манеры. Они гуляли по розарию и слушали друг друга как сквозь сон. Им не хватало воздуха, и приходилось дышать глубже.

Когда он в тот вечер распрощался с хозяином дома и получил приглашение приехать еще раз и пожить у них, Лейлу нигде не могли найти. Слуга принес от нее записку — она почувствовала недомогание, у нее разболелась голова, и она уже легла. Но возвращения его она ждала потом напряженно и опасливо.

Конечно же, он встретил тогда и обоих братьев: Нессим как раз приехал после полудня из Александрии — Маунтолив сразу же угадал в нем подобного себе, человека, разметившего жизнь свою согласно некоему коду. Они нервически — и сразу — откликнулись друг на друга, словно по закону музыкальной гармонии.

И Наруз.

«А где наш добрый друг Наруз?» — спросила она мужа так, словно младший сын был не ее — его заботой, его долей в жизни.

«Он заперся в инкубаторе на сорок дней. Вернется завтра».

Лейла как будто слегка смутилась.

«Он должен стать помещиком, семье так удобней, а Нессим — банкиром, — пояснила она Маунтоливу, чуть покраснев. Затем, развернувшись к мужу: — Можно, я покажу Маунтоливу, как Наруз работает?»

«Да, конечно».

Маунтолив был просто очарован тем, как она произнесла его имя. Она сказала «Монтолиф», на французский манер, и собственное имя вдруг показалось ему романтичнейшим из имен. Ничего подобного прежде ему в голову не приходило. Она взяла его за руку, и они пошли через розовый сад, через плантации пальм туда, где в длинном строении из саманного кирпича, низком и глубоко утопленном в землю, были устроены инкубаторы. Они спустились по ступенькам и постучались в дверь раз или два; в конце концов Лейла нетерпеливо толкнула ее, и они оказались в узком коридоре, по обе стороны которого стояли глиняные печи, штук двадцать в общей сложности.

«Закройте дверь», — раздался откуда-то из затянутой паутиной тьмы голос Наруза, а вскоре и сам он появился в дальнем конце сумеречного коридора — посмотреть, кто пришел.

Маунтолива его мрачный взгляд, заячья губа и резкий, хриплый выкрик привели даже в некоторое замешательство; они вторглись ненароком в пещеру некоего отшельника, молодого, но уже вполне взъерошенного. Желтая кожа, глаза в привычном прищуре — от долгого бодрствования во тьме. Однако, увидев их, Наруз извинился; оказалось даже — ему польстило, что они дали себе труд навестить его. Он тут же преисполнился гордости за небольшую семейную мануфактуру и принялся увлеченно объяснять устройство инкубаторов; Лейла тактично стушевалась.

Назад Дальше