Такими словами мудрец изобразил счастье мудреца, и однако счастье самого Ренана, как и Марка Аврелия, заключалось единственно в возврате радости, следовавшей за отречением от радости, и в очаровании разочарованного? Будь это так, следовало бы предпочесть быть менее мудрым, чтобы быть менее разочарованным. Но к чему она стремилась, эта мудрость, объявившая себя разочарованной? Чего искала, если не истины, и какова же эта истина, которая могла бы в глубине искреннего сердца уничтожить самую любовь к истине?
Если истина учит вас тому, что человек зол, природа несправедлива, справедливость бесполезна, а любовь бессильна, то скажите себе, что эта истина ничему вас не научила, если в то же время не открыла какой-то другой, большей истины, которая озаряет все эти разочарования другим, более ярким и менее усталым светом, чем тысячи эфемерных огней, которые она вокруг вас погасила. Для истины нет предлогов. И вот почему мудрость никогда не вправе разбить таким образом у первого перекрестка гордости жалкую маленькую палатку разочарования и отречения. Ибо объявить себя удовлетворенным тем, что ничто нас не может удовлетворить, есть признак безмерной и довольно хрупкой гордости. Такое удовлетворение является в сущности недовольством, не имеющим даже силы стать на ноги. А быть недовольным значит, в сущности, не стараться понимать.
Покуда человек воображает, что его долг заключается в отречении от счастья, не отрекается ли он от чего-то, что не есть еще счастье? И затем, каким благам жизни следует сказать это «прости», лишенное простоты? Конечно, справедливость требует, чтобы мы устранили от себя всякое счастье, которое доставляет страдания другим; но разве счастье, причиняющее зло другим, остается надолго счастьем в глазах мудреца? Когда же его мудрость, наконец, вкусила другие радости, помнит ли она еще, что отреклась от менее совершенных удовлетворений?
Не следует доверять мудрости и счастью, в основе которых лежит презрение к чему-нибудь. Презрение и отречение, — это бессильное детище презрения, — открывает лишь убежище для стариков и калек. Мы имели бы право презирать радость лишь в том случае, если бы уже не знали, что мы ее презираем. Но, покуда презрение и отречение высказывается в слове и поднимает на дне нашего сердца горькую мысль, мы можем быть уверены, что радость, которой мы будто бы больше не хотим, нам еще необходима.
Закроем доступ в нашу душу некоторым паразитам добродетели. Отречение же весьма часто не что иное, как паразит. Даже когда оно не обессиливает нашей внутренней жизни, оно вносит в нее беспокойство. Когда какой-нибудь зверек со стороны проникает в улей, все пчелы мгновенно прерывают работу. Точно также, когда презрение или отречение проникли в нашу душу, все ее силы и добродетели бросают свою работу и обступают странного пришельца, приведенного гордостью, ибо, насколько человек знает, что он отрекается, счастье его отречения порождено лишь гордостью. Если же мы хотим от чего-нибудь отречься, то, прежде всего, нужно отречься от удовлетворений гордости, самых обманчивых и бессодержательных.
LV
Как в сущности удобно и лишено дерзновения и энергии — это «очарование разочарованного». Но как назвать того, кто отрекается от блага, делающего его счастливым, предпочитая лишиться его наверно теперь из страха лишиться его завтра, если пожелает случай? Неужели единственное назначение мудрости заключается в том, чтобы прислушиваться в сомнительном будущем к далеким шагам страдания, которые, может быть, никогда не приблизятся, и чтобы закрывать слух для шума крыльев подлетевшей радости, наполняющей воздух своим присутствием?
Будем искать наше счастье в отречении, когда нельзя обрести его иначе. Легко быть мудрым, довольствуясь счастьем, которое находишь в отсутствии счастья. Но мудрец не создан для того, чтобы быть несчастным. Более славно, а также более человечно не переставать быть мудрым, оставаясь счастливым.
Высшая цель мудрости заключается именно в том, чтобы отыскать в жизни неподвижную точку счастья. Но искать эту неподвижную точку в отречении и прощении с радостью все равно, что бессмысленно искать ее в смерти. Легко считать себя мудрым, не трогаясь с места. Но разве человек создан для того, чтобы оставаться неподвижным? Необходимо избрать одно из двух: мудрость может быть либо окруженной почетом супругой наших страстей и чувств, всех наших мыслей и желаний, либо печальной невестой смерти. Пусть существует неподвижная мудрость для гроба, но должна существовать и другая для дома, где над очагом еще вьется дым.
LVI
Мы станем мудрыми не оттого, что отречемся от окружающих радостей. Но, становясь мудрыми, мы, сами того не зная, отречемся от радостей, которые будут ниже нас. Так ребенок, выросши, бросает, сам того не замечая, игрушки, которые больше его не занимают. Но подобно тому, как ребенок больше узнает, играя, чем занимаясь навязанной работой, и мудрость быстрее растет в счастии, чем в страданиях. Уроки страданий освещают лишь одну часть нравственности. И человек, ставший мудрым оттого, что он много страдал, похож на того, кто любил, не будучи любимым. Он в своей мудрости не будет знать того, чего другой не изведал в своей безответной любви.
«Неужели в счастии скрыто так много счастия, как это утверждают?» — спросил однажды у двух счастливых людей философ, которого долгая несправедливость судьбы сделала слишком печальным. Нет, счастье в одно и то же время и более и менее достойно зависти, чем это думают, потому что оно нечто другое, чем думают те, кто никогда не был вполне счастливым. Быть веселым не значит быть счастливым; а быть счастливым не всегда значит быть веселым. Лишь маленькие минутные радости всегда улыбаются и закрывают глаза, улыбаясь. Но, достигнув известной высоты, постоянное счастье становится столь же вдумчивым, как и благородная грусть. Мудрецы учили нас, что не следует быть счастливым для того, чтобы сохранить в себе желание счастья. Но если бы мудрец не был никогда счастлив, как бы он узнал, что только одна мудрость не омрачается и не устает среди счастья? Мудрецы, испытавшие счастье, научились любить мудрость любовью более глубокой, чем те, которые были несчастны. Велико различие между мудростью, выросшей в страдании, и той, которая развилась в блаженстве. Первая утешает, говоря о счастье, последняя говорит о себе самой. В конце мудрости несчастных горит надежда на счастье. Если цель мудрости с том, чтобы найти счастье, то, лишь изведав счастье, мы можем узнать, что эта цель скрыта не в чем ином, как в мудрости.
LVII
Не всякая душа бывает носительницей счастья. Для счастья требуется столько же мудрости, сколько и для горя. Может быть, нужно быть более сильным, чтобы продолжать быть счастливым, чем для того, чтобы продолжать быть несчастным. Ибо ожидание того, чего еще нет, доставляет более радости сердцу, чуждому мудрости, чем полное обладание всем желанным. Только с вершины постоянного счастья мы всего лучше видим желания сердца, которое как будто может питаться только страхом и надеждой и которому так трудно питаться тем, что оно имеет, даже если оно имеет все.
Часто можно видеть, как люди сильные и нравственно осмотрительные бывают побеждены своим счастьем. Не находя в нем всего, чего они искали, они не защищают и не удерживают своего счастья с достаточной энергией, которую всегда необходимо проявлять в жизни. О, как много мудрости нужно для того, чтобы не удивляться, что счастье приносит с собой также и печаль, и чтобы эта печаль не вызывала в нас мысли, что мы еще не обладаем полным счастьем! Лучшее, что мы находим в счастье, это уверенность, что оно не нечто опьяняющее, а нечто вызывающее на размышления.