Кнут - Зорин Леонид Генрихович 16 стр.


 — Декадентки это такие кобры! Для игр с ними ты простодушен. По закону дискретности тебя вычленят, расчленят, разложат на элементы. Глафира Питербарк в два мгновения парализует твою слабую волю. Она потребует твоей рукописи, чтоб сделать из нее свой талмуд. Что ты ей скажешь — беспомощный, млеющий, не способный к сопротивлению, зависящий от ее доброго взгляда, даже от взмаха ее ресниц?

После паузы Подколзин сказал:

— Не думай, что я слепой и глухой. Я знаю, что ты для меня не жалел ни времени, ни труда, ни сил, сделал ты для меня немало. Но было бы много великодушней, если бы тем, что ты расплескал на всех этих посторонних людей, и тем, что ты изложил в статье, ты бы однажды со мной поделился. Как Пушкин с Гоголем. Знаешь, Дьяков, мне требовалась только подсказка. Первый толчок. Ничего больше.

— Всего-то?

— Да, да, представь себе. Можешь презрительно ухмыляться, но я давно пришел к этим выводам. Легкий толчок — я бы все написал.

— Глуп ты, Подколзин, — сказал Яков Дьяков. — Хотя и социальный мыслитель. Если б ты все это написал, никто бы не прочел, не заметил.

— Глафира бы прочла и заметила, — горестно прошептал Подколзин.

— Далась же тебе эта Глафира. — Дьяков покачал головой. — Не слушаешь, что тебе говорят. Все скроены по одному лекалу.

— Но не она, — сказал Подколзин. — Ах, Господи Боже, только подумать: ведь кто-то же обладает ею.

— Да, разумеется. Время от времени.

— И кто же сейчас? — спросил Подколзин.

— В настоящее время — я. Поскольку она полна тобою, то я — естественный местоблюститель.

— Ты — сатана… — прохрипел Подколзин.

— Опять ты за свое, — сказал Дьяков, впрочем, взглянув на него с сочувствием. — Пойми же, что я тебя заслоняю. Эту безумную энергетику нужно было ввести в берега. Ее увлечение «Кнутом» грозило автору катастрофой.

Подколзин повторил:

— Сатана. И сластолюбец. Откуда ты взялся?

— Сказать тебе? Хорошо. Так и быть. Я — ипсилонец.

— Что это значит? — нервно осведомился Подколзин.

Дьяков оскалился:

— Гость из космоса. Есть такая планета, Егорий. Название у нее мудреное и длинное, никакой землянин не запомнит, и для вашего брата мы его сократили до буковки. Одной-единственной. Ипсилон.

— Ах вот что. И как же ты здесь очутился?

— Я здесь бываю в командировках. Периодически.

— И надолго?

Дьяков сказал:

— Да нет, не очень. Прилетаю к вам на денек-другой.

— Но я тебя знаю не первый год!

— Милый невежественный Подколзин. Мы ведь живем в другом измерении. С вашим оно не совпадает. Знаешь такое выражение: «и дольше века длится день»?

— Знаю. Не темнее тебя. И каковы же твои впечатления?

— Теперь я маленечко пообвык, — сказал Дьяков, — ко всему притираешься. А после первой командировки собрал на кухне друзей и соседей — рассказывал про вас до утра.

— И что ж они? — мрачно спросил Подколзин.

— Валялись от хохота под столом. Визжали до колик, до конвульсий. Я уж хотел вызывать неотложку.

— Можно понять их, — буркнул Подколзин. — И я бы фыркал. Ни ладу, ни складу.

— Вот ты не должен. Ты будь благодарным, — несколько менторски сказал Дьяков. — Именно эта ваша бесформенность способствует торжеству мифологии. Отчего ваша жизнь так беззаконна? А оттого, что закон это форма. Так сказать, форма бытия.

— Опять унижаешь, — сказал Подколзин. — Уже не меня одного — нас всех.

— Нисколько, — не согласился Дьяков, — ибо чуден миф при всякой погоде. Если же вдруг у меня прорывается превосходство высшей цивилизации, то в этом прямой вины моей нет. И я ведь частица некой системы. А ты сейчас соберись, Подколзин. Тебя ожидает испытание.

— Достаточно с меня испытаний!

— Ничем не сумею тебе помочь. В недавнюю маргинальную пору как человек горизонтали ты мог позволить себе расслабиться.

Заняв вертикальное положение, ты возложил на себя обязанности.

— Господи, что ты еще придумал?

Дьяков возвестил, как герольд:

— В четверг состоится торжественный вечер по случаю тезоименитства державы. Итак, к девятнадцати часам изволь быть в Зале Приемов. Ты зван.

— А ты? — с испугом спросил Подколзин.

— Не бойся. Я также. Я тень твоя. И в этом качестве буду рядом. Но просьба моя к тебе все та же: молчать. Несокрушимо молчать.

— А вдруг ко мне обратятся?

— Кивни. Ответь улыбкой. Причем — загадочной. Словом, ты должен быть инфернален. Такое публичное одиночество. И главное — ни слова, ни звука. Что сказала Анна Андревна Ахматова про Любовь Дмитриевну Менделееву?

— Не знаю я, что она сказала, — пробормотал Подколзин с обидой.

— И очень жаль, — нахмурился Дьяков. — Анна Андревна о ней сказала: «Чтобы остаться Прекрасной Дамой, ей надо было лишь промолчать».

— Это Ахматова так сказала?

— Именно так, — заверил Дьяков.

— Слушай, она умная женщина.

— Этого у нее не отнимешь.

— А Менделеева не промолчала.

— Да, понесло со страшной силой. Напала какая-то логорея. В общем, веди себя подобающе.

Дьяков протянул ему приглашение. Подколзин почувствовал под перстами плотность пупырчатого картона, его живительную прохладу и благородное происхождение. Он ощутил одновременно хмель в голове, кружение сердца и боль от острой несовместимости мелькнувшего перед ним виденья с пристанищем на Рогожской заставе. Из соседней комнаты доносился затейливый звук, то взмывающий ввысь, то гулко срывающийся наземь, то воющий, высокий, свистящий, то низкий, густой, похожий на рык, — самозабвенный дядюшкин сон.

Дьяков по-своему истолковал задумчивую печаль Подколзина.

— Тебя смущает этот соблазн? — спросил он с участливой улыбкой. — Там, где признание, там и он. Почти неизбежное братанье духа со скипетром, песни с гимном. Не ты первый, не ты последний. Вспомни возвышенные вирши Василья Андреича Жуковского «Певец в Кремле». И он ли один? Ты хочешь сказать: что можно певцу, то не положено мыслителю? Но разве мысль — не песнь ума? Да и мыслители — тоже люди. У них те же слабости, что у поэтов. Поэтому не тушуйся, Подколзин, пред государственной тусовкой. Укрась ее своим появлением. «Рука с рукой! Вождю вослед В одну, друзья, дорогу!» Возможно тщательней отскреби свой олимпийский подбородок и не забудь надеть штаны.

6

Чей это плач, что Русь не та, что мы не те, ни на что не гожи? Кто там пищит, канючит и хнычет, сеет уныние и меланхолию, вытаскивает одни непотребства и не видит ничего позитивного? Сказал бы я клеветникам России, жаль, воспитание не велит. Чей стон раздается, что дух ослаб, что мощь изошла, вертикаль надломилась? Коли ты неврастеник — лечись. Коли ты недруг, то зря надеешься. И гожи и сдюжим — что лжу, что ржу! Всякий, кто честен и чист душой, взгляни окрест себя и воспари — такую вертикаль поискать!

Роскошен и пышен был Зал Приемов. Все в нем пылало праздничным блеском. И потолок, похожий на купол, с люстрой немыслимой красоты, излучавшей золотое свечение, и плиты, сверкающие, как зеркала, и стены с их древнеримским величием. И все же не стены и не лепнина, не сокрушительное убранство, не блеск и злато слепили взгляд — сияние источали люди.

Стоило увидеть их всех — и в сердце рождались гордость и радость. Каждое имя было знакомо, отзванивало медью и бронзой, каждый принадлежал истории. Здесь, собранные в один букет, они уже были не только людьми, но символами, но славными знаками, и взору, способному проникать сквозь горные цепи десятилетий, их лица казались запечатленными на мраморных мемориальных досках.

Однако ж сегодня, к нашему счастью, все они живы и в добром здравии.

Назад Дальше