Глафира Питербарк потрясенно впилась в него вспыхнувшими очами, и он ей ответил астральным взглядом.
— Скажите, — выдохнула Глафира, — а Клара Васильевна уже знает?
— Можете сами ей рассказать.
— И он говорит, что пьеса латентна?
— Именно так. В это стоит вдуматься.
Яков Дьяков выждал пяток минут, он их провел в живой беседе с культурологом Годоваловым, которому не преминул сообщить, что Подколзин считает пьесу латентной. После чего, не спеша направился к сходке вокруг Клары Васильевны и юной Глафиры Питербарк, принесшей сенсационную новость. Все, стараясь блюсти приличие, посматривали на ложу дирекции, в которой мерцал явившийся миру дотоле неведомый автор «Кнута». Глафира нашла его потусторонним, красавица Васина — непокорным, актер Арфеев его уподобил оленю, раненному стрелой. Клара Васильевна замшевым голосом задумчиво произнесла:
— В нем есть непонятная породистость, неуловимая и текучая. И эта безусловно притягивающая благородная лошадиность в облике. Напоминает ранний портрет поэта Игоря Северянина.
— Да, он породист и соковит, — авторитетно кивнул Яков Дьяков. — Наблюдательность ваша сродни ясновидению.
— Мне кажется, что он где-то не здесь. Не в театре, — сказала Клара Васильевна.
— Он всюду не здесь. Да, он томится, — невесело подтвердил Яков Дьяков. — Я уж не рад, что сюда его вытащил.
— Так он говорит, что пьеса латентна? — спросила она с неясной улыбкой.
— Да, это все, что он сказал.
Замшевый голос прошелестел:
— Кратко, но емко.
Все переглянулись.
Клара Васильевна сказала, взмахнув распахнутым черным веером:
— Дьяков, я хочу его видеть. Приведите его ко мне.
Дьяков насупился и вздохнул:
— Даже и не знаю, как быть. Это какой-то ихтиозавр. Сам похоронил себя заживо. Ничто человеческое ему не близко. Хотя о вас говорит трепеща.
— Завтра я жду вас с трех до пяти, — властно сказала Клара Васильевна, и веер сам собою сложился. — Обоих. И — довольно об этом.
— Сделаю все, что могу, — сказал Дьяков. — Единственно, о чем я прошу вас, чтоб больше не было никого.
— Яков Яныч, неужто вы полагаете, что я способна создать Подколзину дискомфортную для него ситуацию?
— Простите меня, — извинился Дьяков. — И вот еще что: ради всех богов не говорите с ним о «Кнуте». Тут он — на грани нервного срыва. Просто свихнулся, когда узнал, что тот исчезнувший экземпляр передается из рук в руки.
— Яков Яныч, вы нынче меня удивляете. Пора бы уже, голубчик, и знать, что я никого ни о чем не расспрашиваю. Если творчество человека ничтожно, я его попросту не зову.
Дьяков взглянул на нее с волнением и прошептал:
— Так вы… прочли?
Клара Васильевна с улыбкой прижала веер к пухлым губам. Дьяков молча поцеловал ей руку.
Звонки возвестили — антракт закончился. Все потянулись к своим местам, а Дьяков вернулся в ложу дирекции.
— Ты себе верен, — сказал Подколзин. — Вращаешься в обществе, развлекаешься, а я изолирован, как прокаженный.
— Я объяснил тебе: я здесь работаю. Причем — работаю на тебя. Ни совести, ни благодарности.
— О чем ты так оживленно беседовал с Глафирой Питербарк?
— О тебе.
— И что она сказала?
— Не помню. Во всяком случае, нечто лестное. Она почитательница «Кнута».
— О, Господи, — простонал Подколзин.
— Ну что ты маешься? Благоденствуй.
— Послушай, похоже, что я не в себе, — опасливо прошептал Подколзин. — Мне кажется, все на меня глазеют.
— А так и есть. На кого ж им глазеть?
— Чувствуешь себя словно раздетым.
— Обвыкнешь. Вон фотомодель Чухмина. Когда-то снималась вполне нагой и получала от этого кайф. Это теперь, когда растолстела, она занялась общественной деятельностью.
— Неловко, — пожаловался Подколзин.
— Ну, ты свинья, — осердился Дьяков. — То плакался, что никто не посмотрит, теперь на него и не взгляни.
С твоим характером надо работать маятником.
— Боже, как хороша Глафира! Ты говоришь, она — декадентка?
— Естественно. Кем же еще ей быть? — Яков Дьяков пожал плечами. — Да. Дева мила. В плен не берет. Этакая пунцовая роза пресс-конференций и презентаций. Теперь внимательно меня слушай. Сразу же, как начнется действие, выжди минутку и уходи. А завтра в брюках будь у меня. И не поздней половины третьего.
— Дурацкие шутки, — сказал Подколзин. — Как будто я мог выйти без брюк.
— Кто вас знает, социальных мыслителей? У вас, у избранников, свой мир. Вспомни опять же про Чухмину. Кстати, соверши омовенье. Нам предстоит один визит, возможно — с рискованными последствиями.
— Что ты еще придумал?
— Завтра. Ровно в полтретьего все узнаешь.
— Но почему мне сейчас уходить? Мне хочется знать, чем кончится пьеса.
— Не сомневайся, хэппи-эндом. Завтра я расскажу в подробностях. Узнаешь все про Петра и Павла, про Веру, Надежду и любовь. И перестань каждый раз фордыбачиться. Бессмысленный бунт у тебя в крови. Делай что тебе говорят.
И снова медленно гасла люстра и медленно освещалась сцена. Мужской голос страдальчески и страстно проговорил: «Вернулся, мучитель?..» — второе действие началось.
Однако на сей раз что-то сломалось в стройном механизме спектакля. Ибо внимание аудитории, во всяком случае, той ее части, от коей зависели и успех и дальнейшая судьба представления, все время отчетливо делилось между сценической площадкой и словно нависавшей над нею одетой бархатом ложей дирекции. За ястребиным дьяковским профилем все-таки можно было увидеть длинное узкое лицо, волосы цвета темной соломы над бледным, словно стесанным лбом и задранный конский подбородок.
— Делай ноги, — прошипел Яков Дьяков.
Подколзин тяжко вздохнул и вышел. Невнятный шумок прокатился по залу.
В первых рядах все уже знали, что автор «Кнута» нашел пьесу латентной. Слово это порхало в воздухе. Значение было не слишком ясно и, тем не менее, неоспоримо. Невозможно было не согласиться, что пьеса действительно латентна.
И все же этот побег Подколзина произвел впечатление ошеломительное, как если бы вспыхнули декорации. Годовалов что-то сказал Порошкову, мощная дама Анна Бурьян обратилась к Шлагбауму, тот, в свою очередь, наклонился к медиевисту Масонеру, своеобразная красавица Васина взглянула на Олега Арфеева, интеллигентный артист ей ответил все понимающей горькой улыбкой. Все повернулись к Кларе Васильевне, которая легонько постукивала черным веером по подлокотнику кресла. Лицо ее выражало печаль. Что же касается рецензентов, у всех у них был озабоченный вид внезапно ушедших в себя людей. Шестидесятник Маркашов громко раскашлялся. В этом кашле слышались вызов и торжество.
Пока в театре, к ужасу автора, режиссера и несчастных актеров, спектакль неудержимо катился в неожиданно возникшую яму, виновник этого безобразия, даже не подозревая о том, в растерянности брел к Разгуляю. Мысли сшибались одна с другой, чувства были противоречивы и знойны — то смятение, то восторг, то обида.
Странный вечер, странная пьеса, странные персонажи на сцене! И эти отборные люди в зале, люди, взысканные фортуной, определяющие ход жизни или то, что называется жизнью!
И тем не менее все они — всего только пестрое оперение вокруг прелестного существа со звучным экзотическим прозвищем отнюдь не для паспортного стола, не для удостоверений личности, скорей — для тропических островов, для вечного праздника, для венков вокруг заморских смуглых головок там, на Таити или Гавайях, в каком-нибудь сладостном Гонолулу. Глафира Питербарк! Пи-тер-барк! Гла-фи-ра! Какая боль и радость! И почему это Яков Дьяков назвал ее пунцовою розой? Нет, вовсе она не пунцовая роза — едва распустившийся цветок.