Когда я умирала - Фолкнер Уильям Катберт 14 стр.


Первое мгновение он сопротивляется, будто живой – будто ее тонкое, как лучина, тело внутри, даже мертвое, яростно противится из стыда – примерно так она стеснялась бы раздеться, показать грязное белье. Потом отрывается и взлетает на наших руках, словно истощенное тело придало доскам летучесть или же она, поняв, что одежду сейчас сорвут, бросается за ней вдогонку, и в этой крутой перемене чудится насмешка над первоначальной потребностью и желанием. Лицо у Джула становится совсем зеленым, и я слышу зубы в его дыхании.

Мы несем его по прихожей, неуклюже и громко шаркая ногами по полу, и выносим в дверь.

– Постойте‑ка минутку, – говорит папа и отпускает. Он поворачивается, чтобы захлопнуть и запереть дверь, но Джул ждать не хочет.

– Пошли, – говорит он задыхающимся голосом. – Пошли.

Мы осторожно спускаемся с ним по ступенькам. Боимся даже чуть‑чуть наклонить его, словно это – невиданная драгоценность, несем, отвернув лица, дышим сквозь зубы, чтобы не дышать носом. Движемся по тропинке, к склону.

– Все‑таки подождите, – говорит Кеш. – Говорю, равновесия нет. На холме понадобится еще один человек.

– Ну и отпусти, – говорит Джул. Он не останавливается.

Кеш не поспевает за ним, он ковыляет и шумно дышит; потом отстал, и Джул один несет передний конец, и на склоне гроб тоже наклоняется, начинает убегать от меня, скользит вниз по воздуху, как сани по невидимому снегу, плавно описывая воздух, в котором еще запечатлено его содержание.

– Джул, подожди, – говорю я.

Но он не хочет ждать. Он почти бежит, а Кеш остался сзади. Мне кажется, что мой конец ничего не весит, плывет как соломинка на буйной волне Джулова отчаяния. Я уже не прикасаюсь к нему, когда Джул поворачивается и, остановившись, на заносе, с ходу досылает гроб в повозку, а потом оборачивает ко мне лицо, искаженное яростью и отчаянием.

– Черт бы тебя взял. Черт бы тебя взял.

ВАРДАМАН

Мы едем в город. Его не продадут, сказала Дюи Дэлл, потому что он Деда Мороза и Дед Мороз забрал его до Рождества. Тогда он опять будет за стеклом, блестеть и ждать.

Папа и Кеш спускаются по склону, а Джул идет в хлев.

– Джул, – папа говорит. Джул не остановился. – Ты куда идешь? – папа спрашивает. А Джул не остановился. – Оставь коня здесь, – говорит папа. Джул остановился и смотрит на папу. Глаза у Джула светлые. – Оставь коня здесь, – говорит папа. – Мы все поедем с мамой на повозке, как она хотела.

А моя мама – рыба. Вернон видел. Он был тут.

– У Джула мать – лошадь, – сказал Дарл.

– Тогда моя может быть рыбой, правда, Дарл? – сказал я.

Джул – мой брат.

– Тогда и моя должна быть лошадью, – сказал я.

– Почему? – спросил Дарл. – Если твой папа – папа, почему твоя мама должна быть лошадью – потому что у Джула мама – лошадь?

– А почему должна? – спросил я. – Почему, Дарл?

Дарл – мой брат.

– Дарл, а твоя мама кто? – спросил я.

– У меня ее нет, – сказал Дарл. – Потому что, если у меня была, то она была . А если была , значит, ее нет. Нет?

– Нет, – сказал я.

– Значит, меня нет, – сказал Дарл. – А это я?

– Ты.

Я это я. Дарл – мой брат.

– Ведь ты это ты, Дарл.

– Я знаю, – сказал Дарл. – Поэтому меня и нет, что я для тебя – ты . И для них – ты .

И для них – ты .

Кеш несет свой ящик с инструментами. Папа смотрит на него.

– На обратной дороге зайду к Таллу, – говорит Кеш. – Там надо крышу на амбаре.

– Это неуважение, – папа говорит. – Это издевательство над ней и надо мной.

– Хочешь, чтобы я доехал досюда, а потом пешком тащил их к Таллу? – спрашивает Дарл.

Папа смотрит на Дарла, жует ртом. Теперь папа бреется каждый день, потому что моя мама – рыба.

– Это неправильно, – говорит папа.

У Дюи Дэлл в руке сверток. И корзинка с нашим обедом.

– Это что? – спрашивает папа.

– Пироги взяла у Коры, – говорит Дюи Дэлл и влезает на повозку. – Просила в город отвезти.

– Это неправильно, – говорит папа. – Это неуважение к покойной.

Он будет там. Она говорит, он будет там на Рождество, блестеть на рельсах. Говорит, его не продадут городским ребятам.

ДАРЛ

Он идет к хлеву, входит на участок, спина деревянная.

Дюи Дэлл несет корзинку через руку, в другой руке что‑то квадратное, завернутое в газету. Лицо у нее спокойное и угрюмое, в глазах настороженная мысль; в них я вижу спину Пибоди, как две круглые горошины в двух наперстках: может быть, в спине Пибоди – два таких червячка, которые упорно и тайком проедаются сквозь тебя и вылезают с другой стороны, и ты вдруг пробуждаешься от сна или бодрствования с ошарашенным, озадаченным лицом. Она ставит корзину в повозку и влезает сама; нога длинно заголилась под натянувшимся платьем: этот рычаг, который переворачивает мир; эта половинка циркуля, которым меряется длина и ширина жизни. Она садится на сиденье рядом с Вардаманом и кладет на колени сверток.

Вот он входит в хлев. Он не оглянулся.

– Это неправильно, – говорит папа. – Такую малость мог бы ради нее сделать.

– Поехали, – говорит Кеш. – Хочет, пускай остается. Ничего с ним здесь не сделается. А может, к Таллу пойдет, там поживет.

– Он нас нагонит, – говорю я. – Срежет напрямик и встретит нас у Талловой дороги.

– Он бы на коне своем еще поехал. – говорит папа, – если б я не запретил. Пятнистая зверюга, дикая, хуже рыси. Издевательство над ней и надо мной.

Повозка тронулась; запрыгали уши мулов. Позади, в вышине над домом, неподвижные, реют кругами, потом уменьшаются и пропадают.

АНС

Я сказал ему, чтобы уважал покойную мать и не брал коня: неправильно это, форсить на цирковом звере, шут бы его взял, – она ведь хочет, чтобы все мы, кто из ее плоти и крови вышел, были с ней в повозке; и вот, не успели мы Таллову дорогу проехать, Дарл начинает смеяться. Сидит на скамейке с Кешем, покойная мать в гробу лежит у него в ногах, а он смеется. Не знаю, сколько раз я ему говорил, что из‑за таких вот выходок люди о нем и судачат. Тебе, говорю, может, наплевать, и сыновья у меня, может, выросли, черт знает какие, но мне не все равно, что говорят про мою плоть и кровь, а когда ты такое выкидываешь и люди про тебя судачат, это твою мать роняет – не меня, говорю: я мужчина, мне не страшно; это на женскую половину падает, на твою мать и сестру, ты об них подумай – и нате вам, оглянулся назад, а он сидит и смеется.

– Я не жду, что ты ко мне поимеешь уважение, – говорю ему. – Но у тебя же мать в гробу не остыла.

– Вон, – и головой показывает на поперечную дорогу. Лошадь еще далековато, идет к нам ходко, и кто на ней, мне говорить не надо. Я оглянулся на Дарла, а он сидит и смеется.

– Я старался, – говорю.

Назад Дальше