Маисовые люди - Астуриас Мигель Анхель 11 стр.


Ушла икота, которую под видом сверчка запустили ей в пуп те, кто теперь убиты.

VII

— Видно, олень еще не был.

— Да, нету его. А как там Калистро?

— Матушка его опять к лекарю водила.

— Калистро ради нее ума решился.

— Он то плачет, то говорит: у него девять голов.

— Что лекарь сказал, сам знаешь.

— Да, леченья для него нет, разве что убьем оленя.

— Сказать легко…

Больше месяца Калистро бродит у лекарева дома, а братья его выслеживают оленя в тростниках. Калистро ходит голый, как мать родила, волосы не чешет и руки сжимает в кулаки. Он не ест, не спит, исхудал, как тростина, и ребра у него торчат, как тростник. Мухи роем летают за ним, он от них отбивается, а ноги распухли от клещей, будто лепешки.

— Иди сюда, брат, не ищи оленя.

— Ты что, я на нем сижу.

— Иди, иди, Калистро лекаря убил.

— Не пугай ты меня…

— А что делать, когда убил?

— Как это?

— Вылез из лощины и тащит его, голого, за ногу…

Тот, кто сидел на Олене Семи Полей, радуясь удаче и гордясь выстрелом, сполз на землю и вытянулся, безмолвный и бледный, как в обмороке. Брат его, принесший весть, стал трясти его, чтобы он очнулся. Он звал его и кричал и, выбившись из сил, воскликнул: «Гауденсио Текун!!!» — голосом земли, голосом рода, голосом беды, злым, как колючка дикобраза.

Тогда Гауденсио Текун открыл глаза, ощутил рядом убитого оленя, протянул руку и принялся гладить рыжие ресницы, темный нос, морду, зубы, черные рога, семь серых пятнышек на загривке, похожих на выжженное под маис поле, бока и припухлость в паху.

— Да ты, я смотрю, сам спятил! Где это видано, убитых зверей гладить? Не дури, идем, матушка одна с покойником и с Калистро.

Гауденсио Текун стряхнул забытье, открыл глаза пошире и медленно выговорил:

— Калистро лекаря не убивал.

— А ты откуда знаешь?

— Я его убил.

— Я сам видел, Калистро его тащил, а ты тут оленя стерег…

— Я лекаря убил, тебе все примерещилось.

— Ты оленя убил, а лекаря убил Калистро. Какое там примерещилось!… Все видели, все признают, а ему ничего не будет — он дурной.

Гауденсио Текун встал — он был пониже Уперто, — отряхнул штаны от земли и листьев, согнул руку, прижал к сердцу ладонь и сказал слово в слово:

— Лекарь и олень — одно. Я стрелял в оленя, убил лекаря, потому что они одно, так ты и знай.

— Не пойму я, ты получше объясни. Лекарь, значит, и олень… — Уперто поднял руки и соединил оба указательных пальца — получился вроде как бы один толстый палец из двух тонких.

— Нет. Один они палец. Не два. Один. Лекарь и олень, как ты и тень, ты и душа, ты и дыхание. Потому лекарь и говорил, когда матушка сверчком мучилась, что надо нам поймать оленя, чтобы вылечить ее. И когда Калистро спятил, он опять так сказал.

— Значит, говоришь, одно…

— Как капли в воде. Вздохнуть не успеешь, а лекарь уже в Другом месте…

— Оленем оборачивался. То-то он сразу узнал, когда касик умер, Гаспар Илом.

— Лучше так, легче. Лучше ему… Кто заболеет, его зовет, а он уже и тут с целебными травками. Пришел, поглядел и за лекарством скачет.

— А что ж Калистро его тащил?

— Вот так: Калистро (ходит там, рыщет, нашел его в лощине, а он оленем обернулся, побежал и под мою пулю угодил.

— Так-то оно так, только тут человека убитого нет. Он там, в лощине.

Это у них всегда. Если кто и зверь и человек, он, когда умрет, человеческое тело оставит, где в зверя обратился, а звериное лежит, где его убили. Лекарь обернулся оленем в лощине. Я его подстрелил, он там и лег в человеческом виде, а тут он в зверином.

— Дела-а…

— Иди-ка посмотри, есть у него след от пули.

— Пойду. Ты меня на дороге подожди. И ружье припрячь.

— Это ты верно, еще воевать и воевать.

Гауденсио поднял взор — он глядел на тростниковые заросли, которые в ясную ночь словно зеленая вода, — и прислушался, чтобы понять, как там и что в доме.

Он навострил слух и определил, где дом, потому что ветер шумно шевелил во дворе листву большого дерева. Сверчки считали травинки, травинки считали звезды, звезды считали волосы у Калистро, а Калистро кричал вдалеке.

— И зачем я его убил? — сказал Гауденсио вслух, хотя никого рядом не было. — Знал бы, не стрелял… Ох ты, Олень Семи Полей, бежал ты себе на погибель! — И продолжал про себя: «Приду, разбужу его до полуночи. Подстроила мне судьба беду. Разбужу его или схороню».

Он высморкался, вытер о штанину пальцы, мокрые от соплей и трав, и выплюнул горькую слюну. Когда он шарил рукой в пещерке, прятал ружье, прибежал его брат Уперто, который ходил смотреть, есть ли у лекаря след от пули.

— Правда твоя, Гауденсио! — отдуваясь, крикнул он. — У него след за левым ухом, как у оленя. Точно на том же месте, прямо за ухом! Кто не знает, скажет, поцарапался. Он весь исцарапался, когда его Калистро за ногу тащил.

— А братья наши там? — невесело спросил Гауденсио.

— Я уходил, пришел Фелипе, — отвечал Уперто. По лицу у него лился пот, так бежал он от своего дома к тому месту, где брат его прятал ружье.

— А Калистро как?

— Мы его к дереву привязали, чтобы кого не попортил. Он говорит, другой лекаря убил, да его, больного, не слушают. И видели, как он волочил покойника.

Братья направились к дому. Уперто шел сзади, Гауденсио впереди.

— Гауденсио Текун! — крикнул Уперто, когда они прошли немного. Брат не обернулся, но прислушался. — Про оленя и про лекаря только мы с тобой знаем.

— И Калистро.

— Калистро у нас больной…

Только Гауденсио и Уперто Текун знают, кто убил оленя. Больше никто — ни братья, ни мать, ни жены, которые пекли лепешки на кухне и тараторили о том, что случилось. Они звонко хлопали по тесту, как хлопают, подзывая на улице продавщицу лепешек. По лицу у них лился пот, оставляя борозды в грязи, глаза блестели от дыма горящих сосновых веток. У одних — младенец за спиной, другие — с брюхом, на сносях. Косы извиваются по спине. Руки — словно в чешуе от замешенных на воде толченых зерен.

— Вон вы где!… Что ж не позовете?

Стряпухи обернулись, продолжая хлопать. В дверях стоял Гауденсио Текун.

— Я вам выпить принес, не хотите ли… Они чинно кивнули.

— Стаканчика не найдется?

— Хорош! — воскликнула самая молодая, протягивая ему стакан. — Сказал бы прямо: «Выпить хочу», а то плетет, голову морочит.

— Чего ворчать-то? Дала стакан — и молчи.

— Ух ты какой! Он мужчина, а мы, значит, дуры, прислуживай ему!

— Расшипелась, змея!

— А ты — жеребец!

— От кобылы слышу.

— Нахал!

— Погоди, украду!

— Куда тебе, увальню!

— Я-то ловок, а ты у нас — голубица чистая!

— Налей нам на пальчик, раз обещал, — перебила их женщина, дробившая зерно. — А то живот болит. Хорошо бы анисовой.

— Анисовая и есть.

— И мне налей, не пожалей, — сказала младшая, пока дробильщица вытирала о фартук руки, чтобы взять стакан. — Очень я испугалась, когда Калистро увидела. Он лекаря, как пугало, волочил…

— А ты там стирала, змеюка? — спросил Гауденсио Текун. Она смеялась, глядя на него. Зубы у нее были белые, как жасмин, губы толстые, нос короткий, и после каждого слова на Щеках появлялись ямочки.

— Да, лютый змей, — ответила она, перестала смеяться и вздохнула. — Полоскала я тряпье, а он и волочит покойника. Ой, зеленые они, эти мертвые! Налей-ка мне еще.

— Это верно, зеленые, — сказал Гауденсио, наливая ей водки пальца на два. — У нас, у людей, кровь как у зверя, когда мы умираем, она становится, как у растений, а уж потом в землю обратится.

Во дворике, где пахло сельдереем, слышались шаги Калистро. ступал он тяжело, словно во мраке тащил на спине дерево.

Уперто сидел в комнате, где положили лекаря.

Назад Дальше