Люди ощущали набухшую тяжесть благодарности и поминутно повторяли про себя: «Слава тебе, господи!» Когда зерно посеяно, а дождя нет, мужчины становятся злыми, изводят женщин; и женщины радовались, слыша сквозь сон, как льются на землю струи. Грудь у них была темная, как земля под дождем, сосок — черный, мокрый от молока. Тяжелая грудь, богатая влагой, как мокрая земля. Да, земля — огромная грудь, к которой припали пеоны, жаждущие урожая. Молодые побеги и пахнут женским молоком, если их надкусить. Когда льет дождь, люди мудры. Когда его нет, они злятся друг на друга. А дождь лил на славу, истинный дар небес. Такого не бывало прежде. Каждый соберет по шестьдесят фанег. На глаз — шестьдесят, а то и больше, уж никак не меньше. И бобов будет много, они хорошо в лесу родятся, а семена были хорошие, одно к одному. И тыквы на загляденье. Много уродится, хоть выбрасывай. А может, и еще один урожай удастся собрать. Когда так везет, грех не пользоваться. Ясно, что бог не в обиде за обман. Бедному положено обманывать богатого. Гневался бы бог, не лили бы дожди в эту зиму. Нарочно таких не допросишься. Раньше, когда дождя ждали, все думали — нажарить бы молодых початков; а вот они и жарятся на тихом огне, на большом нельзя — сгорят. «Вкусно, друг, что твоя свинина», — говорит Пабло Пирир, который прогнал Тибурсио Мену, и нежные, поджаренные зерна хрустят у него на зубах.
Солнце и не выглядывало. Спасибо, удавалось хоть одежду подсушить. Но что с того? Дождь — это благо. Те, кто один раз в год смеется зубами початка, радовались воде.
— Что нового, Каточо?
— Да ничего… Сеньор Томас все дурит. Прикончили торговцев каких-то по пути в Писигуилито, в деревне Корраль де лос Транситос. Отряд отправился в Илом индейцев стрелять. Говорят, у убийц у этих главные — братья Текун, а правда ли, не знаю.
— Цены на маис не узнавал?
— Пока невысоки. Может, поднимутся.
— Где сказали-то?
— Я много где ходил, спрашивал, есть у них маис и почем.
— Это ты ловко надумал. Голова. Главное, чтоб на нынешний год он в цене поднялся. Я уж подожду продавать, пока дороже не станет, и тебе советую: такой урожай — один раз в жизни. Может, и привалит еще когда-нибудь, да с хозяином делиться будем, таких, как наш сеньор Томас Мачохон, больше нету, богатые — они разума не теряют…
— У Хуана Росендо праздник был.
— Давай расскажи. Они там плясуны, праздники у них веселые.
— Ничего я не знаю. Видел, угощались, а бабы плясали под этот… грам-ма-фон, носили его туда-сюда.
— Ну и молодец!
— Да я с коня не сошел.
— Что ж ты, они бы выпить поднесли. А не спросил, с чего пляшут?
— Крестили вроде кого-то. А вот кого я там видел… Канделарию, невесту дона Мачо. Людей сторонится, а все хороша, сам бы женился.
— Пойдет наш маис задорого, и женишься. Богатому кто откажет? Денег возьмешь, хлебнешь для храбрости, в два счета девицу уломаешь.
— Ври больше!
— Да чтоб мне лопнуть!
— Плохо то, что она, говорят, зареклась замуж выходить, покойника помнит.
— Чего там, порода женская. Братьям лепешки печет, маис толчет, вот и память свою истолчет, с маисом сварит.
На полях, где скоро завязывались початки, появились тряпичные пугала, поубавившие веселья у голубок и других птиц, прилетевших поклевать зерен. В жаркой тишине над созревающим маисом проносились камни из рогаток, спугивая голубей, дроздов и кискалей, прилетевших за зернами для себя и для птенцов.
Заячья Губа повел хозяина поглядеть на пугала. Сеньор Томас Мачохон, держась за его руку, ходил по полям и смеялся, как юродивый, глядя на тряпичных кукол, а недоверчивые торговцы издали кланялись ему.
Что— то он делает, думали они. Притворяется, что смотрит пугала, и ходит по полям. Может, прикидывает на глаз, какой будет урожай, или меряет шагами землю. Столько-то шагов -столько-то зерна, половина ему. А они ведь решили ничего ему не давать.
С трудом выговаривая слова, старик спрашивал мальчика, что это за чучела без лица и без ног, у некоторых — только куртка да шляпа.
— Куклы! — кричал мальчик, обнажая зубы, словно детский смех раз и навсегда прорезал ему губу.
— А как, по-твоему, этого зовут? — не без умысла спросил старик.
Заячья Губа схватил камень и запустил им в пугало, которое щеголяло большой, как у мексиканца, шляпой.
— Зовут… это… — замялся он, и губа его дернулась, как рыбка на удочке, но старик упорно на него глядел, и он выговорил: — Мачо-он его зовут.
И клыки, словно огромные сопли, блеснули в разрезе губы.
Сеньор Томас тупо уставился на него. Старик тяжело дышал, втягивая щеки, соленые от пролитых слез. Зубов у него не было, одни десны, и, когда он пугался или горевал, щеки изнутри прилипали к ним. Устами безумцев и детей глаголет истина. Для этих простодушных людей золотой Мачохон стал пугалом. Две палочки крест-накрест, старая шляпа, куртка без пуговиц, одна штанина целая, другая — до колена.
Мальчик помог старику встать с камня, и они пошли домой в наступающей тьме, царапаясь о кусты, которые днем убирают когти, словно тигры, а к вечеру выпускают, чтобы ранить путников.
— Тут им верхи поотбивали, — сказал старик.
В желтоватом вечернем свете видно было, что стебли маиса здесь пониже, верх у них отсечен, чтобы початки лучше сохли.
— И завтра будут бить, — продолжал он. Те, кто растят маис, употребляют это слово, но ему припомнилось другое его значение и он услышал, как оглушительно бьют в церковные колокола звонят по усопшим. Бом-бом-бом-м!
Он остановился, оглянулся несколько раз, чтобы запомнить дорогу, вздохнул и сказал не без злого умысла:
— Завтра будут бить.
Рука, ломающая стебель маиса, чтобы початок вызрел, подобна руке, разбивающей надвое колокольный звон, чтобы мертвый поскорей дозрел.
Старик не уснул. Вака Мануэла неслышно подкралась к комнате Мачохона, куда ее муж перенес свою кровать, не увидела света и прислушалась. Сеньор Томас дышал с неправдоподобной мерностью. Жена перекрестила дверь, послала во тьму благословение. «Господи Иисусе Христе и Матерь Божия, не оставьте его и уберегите от всякого зла», — тихо произнесла она и вернулась к себе. Она легла и прикрыла лицо полотенцем, чтобы мыши не мешали. С тех пор как исчез Мачохон, дом был так запущен, что мыши, тараканы, клопы и пауки разгулялись вовсю. Вака Мануэла погасила свечу и предала себя в руки господни. Мальчик храпел, мыши бегали так, что, засыпая, она слышала, будто кто-то двигает мебель.
Из комнаты Мачохона вышел человек — при шпорах, в большой шляпе и в крестьянской куртке. Он был пониже Мачо, не такой высокий, но сойти за него мог. В конюшне он оседлал коня и пустился в путь. Дома никто их не услышал — конь шел по траве и песку, окаймлявшим мощеный двор. Не останавливаясь, словно тень миновал старик земли Хуана Росендо и улицы Писигуилито, где жила теперь Мария Канделария. Здесь он услышал голоса, увидел каких-то людей, но что они ему, пускай видят. Доехав до сухих маисовых полей, он их поджег. Из трута сыпались искры, когда сеньор Томас ударял огнивом о кремень. Ч-ч-ч-пах! Он не сигару кукурузную раскурить хотел, которая торчала у него изо рта, а поджечь посевы. И не со зла — он хотел проехать верхом сквозь пламя, чтобы люди подумали, будто это Мачохон. Он похлопал руками по лицу, по шляпе, по одежде, гася искры, а другие искры цеплялись за высушенную солнцем, солью, луной и звездами накрахмаленную и золотую одежду маиса. Огонь, рождаясь из искр, охватывал бороды початков, пыльные подмышки листьев, полиловевшие стебли, пустившие в землю жаждущие корни, и цветы — пестрые флажки, нужные только насекомым.