Мария Гамильтон - Алексеев Глеб Васильевич 2 стр.


У офицера было белое, будто мукой обсыпанное лицо, а вытаращенные глаза казались вываренными, и, скользнув по ним взглядом, Пётр понял, что невозможно, чтоб желание его не было исполнено, и, от этой мысли успокаиваясь, сказал, почесав под мышкой:

— Сорочьего порошку, рюмку анисовой и рапортовать извольте: кто есть для докладу?

— Князь Голицын пришёл из Голландии, Салтыков Фёдор, герцога голштинского камергер Берхгольц, вашего величества…— с любовной чеканностью, как с детства затверженную молитву рапортовал офицер, расправляя грудь, готовую разорваться от счастливого сознания, что на сегодня грозу как будто проносит мимо. Утреннего гнева царя, особенно после ассамблей, боялись как грозы: многим в государстве утренний его кашель стоил головы.

— Постой, постой, — перебил царь, — Голицына впусти, покеда не найдут Орлова, остальным соблюдать силянс…

Офицер подался назад, выпал за дверь, и тотчас, будто он ждал за дверью, в комнату ступил человек лет тридцати-тридцати трёх, щёгольски выбритый, в алонжевом парике копной, в камзоле цвета негустого шоколада и в чёрных шёлковых чулках, заправленных в очень тесные, должно быть, жавшие башмаки. Войдя, Голицын подогнул колени, чтоб опуститься на пол, памятуя царский указ о почтении, но Пётр крутым, протыкающим движением большого пальца остановил его, подошёл вплотную, стая поворачивать, вертеть его как манекен, обсматривая со всех сторон: пощупал сукно на новом немецком кафтане, с торчащими, тугими, как стекло, фалдами на проволоках, оправил поплывший на запотевшем темени парик, погладил толстую княжескую ногу, обтянутую в чулок.

— Чулок отменный, — сказал, наконец, Пётр, — за такие чулки шёлковые аглицкие плачено мною было полвосемь гульдена.

Но тотчас отскакивая от своих слов будто от бугра, заговорил в упор, дыша на Голицына смрадом сопревшей водки.

— Известны ли вам, князь, статьи, коими по указу нашему 11-го генваря велено было недорослям ехать в европские государства для науки воинских дел?

Удивленный внезапностью вопроса, князь поднял глаза на царя, но, уколовшись на единственный его левый глаз, который как бы смотрел за два, когда лицо Петра кривилось судорогой, подумал о том, что он пропал и пропал беспощадно.

— Известно, государь.

— А ведомы ли вам чертежи или карты, компасы и прочие морские признаки?

— Ведомы, государь.

— Зер гут, ваше сиятельство, — усмехнулся Пётр, — а владеешь ли судном в бою? — голос Петра всё повышался, всё рос, чтоб дорасти до пронзительного, бьющегося дисканта. — Искал ли быть на море во время боя? А ежели не случилось, искал ли с прилежанием, как в то время поступать? Зер, зер, ваше сиятельство, гут, однако не вами ли писано велико желание простым на Московии солдатом быть, понеже все дни живота наукой утрудили?

— Государь! — воскликнул Голицын.

— Постой, если я говорю! Пишешь, что кроме природного языка никакой не можешь знать, и лета ушли от науки, и на море тебе никоторыми силами быть невозможно… А про то ведаешь, что я до юношества не только моря, лужи боялся? Про то ведаешь? — переспросил он, приближая своё лицо, перекошенное судорогой, к перекошенному страхом лицу Голицына. Защищаясь, Голицын поднял руку к горлу, будто сдавила горло петля смешанного с отвращением страха. Он хорошо знал пункты, какие писая царь комиссару князю Львову о 34 недорослях, определенных в «навигацкую науку»; в пунктах этих «безо всякие пощады превеликое бедство» сулилось тем, кто науки не одолеет.

— Государь, — воскликнул Голицын, улавливая, наконец, царскую паузу, — в те дни пришёл я в сомнение и печаль, видел в себе, что положенного курса навигацкой науки не управлю, паче натура моя воистину не может снести мореходства…

Сказав, Голицын посинел от ужаса за произнесённые им слова. Многое прощал Пётр, а боязни к морю не прощал.

— Денщик вашего величества Орлов найден и доставлен в караул, — крикнул с порога дежурный офицер так громко, как, вероятно, вахтенные блуждающих кораблей «кричат землю».

Пётр усмехнулся — то ли гневным своим мыслям, то ли случаю, миловавшему Голицына, — сказал безразлично:

— Ваше сиятельство, от отцов и дедов титул имеете… Но, ваше сиятельство, помни, — титулы из моих рук даются и за качества, не гусям присущие, коие, как ведомо нам, Рим спасли, за качество, личной, особливой натуре присущее, могу я булочника посадить в сердце выше нерадивого княжеского недоросля… Ступай, ваше сиятельство…

Голицын упал на колени; чёрный шёлковый чулок, неприспособленный к русским законам почитания, треснул по шву. Царь, оборота руку ладонью, протянул её Голицыну для поцелуя. Коснувшись губами руки, Голицын ощутил твёрдую копытью ладонь с мозолями, пахнувшими табаком, и жёлтые пальцы с обломанными ногтями.

— Видишь, — сказал Пётр, — я хоть и царь, а на руках у меня мозоли, а всё оттого, что хочу показать вам пример и хотя бы под старость видеть достойных помощников и слуг отечеству…

И, тотчас забывая о Голицыне, которому он сказал всё, и переставая его видеть, Пётр приказал позвать Орлова.

2

Иван Орлов пропьянствовал всю ночь с Сёмкой Мавриным да с двумя голландскими полшкиперами, и часу в шестом утра, когда кумпания еле расползлась, выбрел на большую першпективу, раздумывая над задачей: когда пойти к Марьюшке? Сейчас, — как будто ещё рано, позднее — встанет императрица, и всех девок покличут на верьх. Облёванный полшкипером в припадке дружбы мундир его был расстёгнут, а душивший темя парик он снял и сунул в карман. Вихляя из стороны в сторону, цепляясь за деревья, плохо принявшиеся в болотной почве, пожухлые, в скоробленных, будто прожаренных листах, — Орлов икал от перегара, какой шибал в голову не хуже немецкого мушкета. В домах першпективы с великолепными, как на подбор, резными воротами, на стиле которых отразился весь маршрут поездки царя за границу, уже просыпалась неторопливая, несмотря ни на что уважающая себя русская жизнь. Вот вышел отворить ворота жилец в длиннополом охабне с бородой, запрятанной в поднятый по самую маковку воротник, но, увидев офицерский мундир, завалился назад в ворота, и Орлов слышал, как щёлкнула увесистая щеколда. Прошли два финна, пролопотали непонятное. Дородные кони в серебре медленно, будто напоказ, протащили экипаж знатного вельможи, впереди лошадей бежали форейторы, кричали предупреждающими басками: «Эй! ей! ей!» — хотя на пути им не было никого. Немецкий булочник приоткрыл форточку, и в форточку обозначилась отменно похожая на только что взошедший хлеб голова. На плацу уже началось учение преображенских фузилёров, шеренги шли с такой отчётливой ровностью, что Орлову издали показалось — идут всего два человека. Адмиралтейских рабочих, видимо, уже прогнали, — простонародные кабаки опустели, и бочки с полпивом уже были обвешены зипунами, дерюгами, шапками, кафтанами, какие оставлялись в заклад и выкупались на обратной дороге домой. Увидев пиво, Орлов ощутил жажду, порылся в карманах и не нашёл в них ничего, кроме медной мелочи. Тогда он опять подумал про Марьюшку. Сегодня поутру она обещалась, наконец, дать десять червонцев, какие взялась выпросить у царицы. Орлов вспомнил лицо своей и вчерашней любовницы царя, нарумяненное густо, как требовала придворная мода, с затейливым рисунком дерева из чёрных мушек пониже виска, столь нежного и нервного, что даже сквозь пудру проступали бьющиеся синие жилки.

Назад