Мелочи архиерейской жизни - Николай Лесков 12 стр.


Гостя лето в том городе и часто посещая его преосвященство, я почти всегда заставал его или за граблями, или за лопатой и раз спросил: с каких пор он сделался таким страстным садоводом?

— Ничуть не бывало, — отвечал он, — я вовсе не люблю садоводства.

— А зачем же вы всегда трудитесь в саду?

— Это по необходимости.

Я полюбопытствовал узнать: по какой необходимости?

— А по такой, — отвечал он, — что с тех пор, как учинившись архиереем, я лишён права двигаться, то начал страдать невыносимыми головными болями; жирею, как каплун, и того и гляжу, что меня кондрашка стукнет.

Взаправду: кто из всех смертных, не исключая даже колодников, может считать себя лишённым такого важного и необходимого права, как “право двигаться”? Кажется, никто… кроме русского архиерея. Это его ужасная привилегия: ему нельзя выйти за ворота своего двора, а позволяется только выехать, и то не на одном и даже не на двух, а непременно на четырех животных, да ещё, пожалуй, под трезвон колоколов.

Надо пожить в таком положении, чтобы понять, до чего оно тягостно и как вредно оно отзывается на всем организме. Сколько сил и способностей, может быть, погибло жертвою одной этой привилегии? И как тяготятся этою привилегиею многие из тех, которым завидуют люди, считающие блаженством “есть и не просиживать зоба”.

Мой родной брат, довольно известный врач, специалист по женским болезням, живёт в г. Киеве, в собственном доме; бок о бок с Михайловским монастырём, где имеет пребывание местный викарный епископ. По своей акушерской практике брат мой никаких сношений с своими чёрными соседями не имел и не надеялся практиковать у них, но вот однажды тёмною осеннею ночью (несколько лет тому назад) к нему звонится монах и во что бы то ни стало просит его поспешить на помощь к преосвященному Порфирию [10] .

Доктор подумал, что монах ошибся дверями, и приказал слуге разъяснить иноку, что он врач-акушер и для епископа не годится. Но слуга, вышедший к монаху с этим ответом, возвращается назад и говорит, что монах не ошибся, что он именно прислан к моему брату, которого владыка просит прийти как можно скорее, потому что ему очень худо.

— Что же такое с ним? — спрашивает доктор.

— Очень худо, — говорит, — в животе что-то разнесло.

“Ну, — думает акушер, — если дело в животе, так это уже недалеко от моей специальности”, — и пошёл, как всегда ходит к требующим его помощи, с мешком своих акушерских снастей и снарядов. Мы было отсоветовали ему не заносить в монастырь этого духа, но он не послушался.

— Надо взять, — говорит, — я без них как без рук.

И он отлично сделал, что настоял на своём.

Возвращается он назад перед самым утром, с ароматною сигарою в зубах, и смеётся. Расспрашиваем его: где был?

— Да, действительно, — говорит, — был у архиерея.

— А кому же ты у него помогал?

— Да ему же и помогал.

— Неужели, — спрашиваем, — и инструменты недаром брал?

— Да, — говорит, — одна инструментина пригодилась, — и рассказывает вообще следующее.

— Прихожу, — говорит, — в спальню и вижу — архиерей лежит и стонет:

“Ох, доктор! как вы медлите… мне худо”.

Я ему отвечаю: “Извините, владыка, ведь я акушер и лечу специально одних женщин”. А он говорит:

“Ах, полноте, пожалуйста: есть ли когда теперь это разбирать, — да у меня, может быть, и болезнь-то женская”.

“Что же у вас такое?”

“Брюхо вспучило — совсем задыхаюсь”.

— И вижу, — говорит доктор, — он действительно так тяжело дышит, что даже весь побагровел и глазами нехорошо водит; а в брюхе, где ни постучу, все страшно вздуто.

“У вас, — говорю, — все это газами полно — и ничего более”.

“Да я и сам, — отвечает, — думал, что в ином-то ни в чем вы меня не обличите, а только помогайте”.

“Желудок надо скорее очистить”, — сказал доктор.

“И не трудитесь: все напрасно: одеревенел и не чистится”.

И архиерей назвал самые сильнейшие слабительные, которые он (сам изрядный знаток медицины) употреблял, но все бесполезно.

“Худо”, — молвил акушер.

“Да-с, — отвечал епископ, — совсем весь свой аппарат испортил. Хоть ничего не ешь и не пей, а все его не убережёшь в этой нечеловеческой жизни. Но теперь… умоляю… хоть какую-нибудь струменцию, что ли, в ход пустить, только бы полегчало”.

Тут-то и пригодилась инструментина из акушерского ридикюля, а после принесённого ею быстрого облегчения настал приятный разговор, начавшийся с того, что врач сказал облегчённому святителю, что он ему не будет ничего прописывать, потому что болезнь его не от случайной неумеренности, а от недостатка воздуха и движения, но что состояние его, обусловливаемое этими причинами, очень серьёзно и угрожает его жизни.

“Ах, я с вами согласен, — отвечал пр. Порфирий. — Но что же вы мне посоветуете?”

“Больше ходить по воздуху, преимущественно по горкам, которых у нас так много”.

“Как же, как же… прекрасно; да ещё бы, может быть, часа полтора в сутки верхом на коне поездить?”

“Это бы очень полезно”.

“Сядьте же, дорогой сосед, поскорее к моему столу и напишите мне все это, по старой формуле, cum deo” [11] .

“Зачем же это писать, когда я вам это так ясно сказал”.

“Да мало ли что вы мне сказали. Я и сам без вас все это знаю. Нет, а вы мне это напишите, а я попробую в синод просьбу послать и приложу ваш рецепт: не разрешат ли мне, хоть ради спасения жизни, часа два в день по улицам пешком ходить? Но нет, впрочем, не хочу вас напрасно и затруднять, не пишите. И св. синод мне такой льготы не разрешит, да и благочестивые люди мне не дадут пешком ходить: все под благословение будут становиться. Другое бы дело верхом ездить, я это и люблю, и когда-то много на Востоке на коне ездил, и тогда никаких этих припадков не знал, но на Востоке наш брат счастливее, там при турках проще можно жить и свободнее можно двигаться”.

“Ну, вы бы, — говорит доктор, — как-нибудь у себя дома устроили себе моцион”.

“Летом, когда сад открыт, я хожу по саду. Хоть и скучно все по одному месту топотать, но топочу. А вот как придёт осень с дождями, так и сел. Куда же в топь-то лезть? А на дворе на мощёные дорожки выйти — опять благословляться пристанут. И сижу в комнате. Зима, все дни дома, и весь весенний ранок тоже дома. Вот вы и посчитайте: много ли архиерею по воздуху-то можно ходить?”

“У вас по монастырскому двору зимою дорожки есть?”

“Как же, есть; только мне-то по ним ходить нельзя”.

“Отчего же?”

“Сан велик ношу: монахи будут стесняться со мною гулять, да и мне, скажут, непристойно с ними панибратствовать; а потом благочестивцы прознают, что архиерей наружи ходит, за благословением одолеют. Словом, беспокойство поднимется: даже мой монастырский журавль и конюшенный козёл, которые нынче имеют передо мною привилегию разгуливать по той дорожке, — и они почувствуют стеснение от моего появления на воздух. Какой же вы мне иной, более подвижный образ жизни можете указать?”

Врач развёл руками и отвечал:

“Никакого”.

“А вот то-то и есть, что никакого”. Я давно говорю, что мы, архиереи, самые, может быть, беспомощные и даже совсем пропащие люди, если за нас медицина не заступится”.

“Медицина? — повторил врач, — ну, ваше преосвященство, вряд ли вы от нас этого дождётесь”.

“А почему?”

“Да ведь мы не набожны… Скорее набожные люди пусть за вас заступятся”.

“Так-то и было! Эк вы куда хватили! — набожные-то это и есть наши губители.

Назад Дальше