Часовой стоял так близко, там, где дорога через огуречное поле выходила на шоссе, так ошеломляюще близко, что Георг даже не испугался, но почувствовал ярость. Так осязаемо близко стоял тот на фоне кирпичной стены, что не наброситься на него, а, наоборот, спрятаться – было мучительно. Часовой медленно зашагал по дороге, мимо завода, в сторону Либахерау, а сзади, из коричнево-серой дали, ему сверлили спину две пылающие точки чьих-то глаз. Часовой непременно должен обернуться, ведь сердце Георга стучит, точно мельничное колесо, – а на самом деле оно, в смертельном страхе, билось тише птичьего крыла. Георг пополз дальше по канаве, почти до того места дороги, где только что стоял часовой. Валлау еще говорил, что канава здесь уходит под дорогу, но тянется ли она дальше и куда, этого и Валлау не знал. На этом кончилось и его предвидение. Только сейчас Георг почувствовал себя совершенно покинутым. Спокойствие! Одно это слово еще оставалось в нем, одно это звучание, этот голос друга, как амулет. Канава, решил он, наверно, проходит под заводом и служит стоком. Надо дождаться, пока часовой повернет. Часовой остановился на краю канавы, засвистал. С Либахерау донесся ответный свисток. Теперь Георг мог высчитать расстояние между свистками, и вообще он теперь только и делал, что высчитывал. Каждая точка его сознания была мобилизована, каждый мускул напряжен, каждая секунда заполнена, вся его жизнь была необычайно уплотнена, он задыхался в ней, ему было тесно. Но когда он затем втиснулся в зловонный липкий сток, он вдруг почувствовал дурноту. Разве можно ползти по такой канаве? В ней можно только задохнуться; и его охватило бешенство, ведь он все-таки не крыса, и это не место для кончины. Но непроглядная тьма поредела, он увидел смутный трепет водной ряби. К счастью, территория завода была невелика, метров сорок. Когда он вылез по ту сторону стены, оказалось, что поле слегка поднимается в гору, к шоссе, и его пересекает ведущая вверх тропинка. В углу, между стеной и тропинкой, была куча отбросов. Георг не мог идти дальше. Он присел, и его стошнило.
В поле появился старик; на перекинутой через плечо веревке он нес два ведра, надеясь раздобыть у заводского сторожа корм для кроликов. В Вестгофене его прозвали «Грибком». Уже шесть раз задерживали сегодня старика во время его короткого путешествия, и каждый раз он называл себя: Готлиб Гейдрих из Вестгофена, по прозванию «Грибок». Значит, опять что-нибудь стряслось в лагере, решил Грибок, под вой сирен медленно пересекая поле со своими ведрами. Как прошлым летом, когда один из этих бедняг хотел удрать, а они его подстрелили. Еще сирена не довыла, как его уже прикончили. Никогда здесь такого безобразия не было! И надо же им было прямо под носом у крестьян лагерь устроить! Правда, теперь хоть заработать можно в этих местах, а то раньше едва перебивались, каждый кусок приходилось тащить на рынок. Верно ли, что земля, которую эти бедняги осушают, будет потом сдана в аренду крестьянам?… Пожалуй, и не мудрено, что те бегут отсюда. А цена за аренду, говорят, будет ниже, чем в Либахе.
Так размышлял Грибок и еще раз обернулся, дивясь, зачем этот невероятно загаженный человек сидит у проселочной дороги на куче отбросов. Когда он увидел, что незнакомца рвет, он успокоился: все-таки объяснение.
А Георг даже не видел старика, он пошел дальше. Он предполагал свернуть на Эрленбах, далеко в сторону от Рейна, но не отважился перейти шоссе. Он изменил свой план, если можно назвать планом внезапное внушенье минуты. Съежившись, опустив голову, он зашагал через поле – вот его окликнут, выстрелят. Он пнул носком рыхлую землю – сейчас, сейчас, дорогая. Сначала они окликнут меня, решил Георг, потом щелкнет выстрел.
Его колени подогнулись, неудержимо потянуло броситься наземь. Но тут ему пришло в голову: они прострелят мне только ноги и возьмут живьем. Он закрыл глаза. Вместе с утренним свежим ветром он почувствовал прилив такой беспредельной скорби, которая человеку просто не по силам. Он заковылял дальше и вдруг остановился. У его ног на проселке лежала узенькая зеленая ленточка. Он уставился на нее, словно она сейчас только упала с неба на пашню. Потом поднял.
И вот, как будто она выросла из земли, перед ним очутилась девочка. На ней был фартук с рукавами, волосы расчесаны на пробор. Они уставились друг на друга. Затем девочка опустила глаза на его руку. Он слегка дернул девочку за косу и отдал ей ленту.
Тогда девочка побежала к старухе, к бабушке, которая тоже вдруг оказалась на дороге.
– Теперь будешь заплетать косу бечевкой, так и знай, – сказала старуха и засмеялась. Георгу она сказала: – Хоть каждый день давай ей новую ленту.
– А вы отрежьте ей косы, – посоветовал он.
– Вот, придумал еще! – Старуха принялась разглядывать его.
Но тут Грибок, добравшийся тем временем до уксусного завода, крикнул у них за спиной:
– Эй! Корзиночка!
Так звали старуху все обитатели Вестгофена, потому что она вечно таскала с собой всякий хлам, нужный и ненужный, – пластырь, нитки, конфеты от кашля. Подняв иссохшую руку, она стала махать Грибку, с которым в молодости танцевала и за которого чуть не вышла замуж, и вокруг ее беззубого рта и на сморщенных щечках появилось то жуткое оживление, с каким веселятся глубокие старики, у которых уже косточки стучат.
А Грибок, видя, что этот невероятно испачканный неведомый человек – он, может быть, все-таки имеет отношение к уксусной фабрике – уходит со старухой и девочкой, вдруг окончательно успокоился относительно чего-то, что его неизвестно почему тревожило. Георг же, идя позади старухи и девочки, чувствовал себя так, точно он хоть на несколько минут принят в число живых. Оказалось, что проселочная дорога ведет не только в деревню, как думал Георг, она разветвлялась на две: одна шла в деревню, другая – к шоссе. Старуха сунула ленту в карман, к прочей дряни, и потянула за косу девочку, которая едва удерживала слезы.
– Слышали, какое тут было представление – уи… уи… Вот дудели! Теперь-то тихо. Сцапали его. Несладко ему теперь. Уи-и, уи-и. – Корзиночка то подвывала, то хихикала. На перекрестке она остановилась. – Поднялся туман-то! Гляди-ка!
Георг посмотрел вокруг. В самом деле, туман поднялся, бледно-голубое осеннее небо сияло, чистое и ясное.
– Уи-и, уи-и! – пропищала старуха, так как два – нет, уже три самолета, сверкнув, ринулись вниз и принялись описывать над самой землей, над крышами Вестгофена, над болотом и над полями широкие круги.
Стараясь держаться как можно ближе к старухе и к ее внучке, Георг шагал в сторону шоссе.
Никого не встретив, они прошли метров десять. Старуха смолкла. Казалось, она все забыла – Георга и девочку, солнце и самолеты – и погрузилась в раздумье о тех днях, когда Георга еще и на свете не было. А Георг старался идти совсем рядом с ней, охотнее всего он ухватился бы за ее юбку. Это же не на самом деле; ему только снится, что он идет со старухой, держась за ее юбку, а она не замечает. Сейчас он проснется и услышит, как в бараке орет Логербер…
Справа началась длинная стена, утыканная поверху битым стеклом. Они прошли несколько шагов вдоль стены, очень близко друг к другу, Георг – позади. Вдруг, без гудка, вынырнул мотоцикл. Если бы старуха сейчас обернулась, ей пришлось бы поверить в то, что Георг провалился сквозь землю. Мотоцикл пронесся мимо.
– Уи-и, уи-и! – заныла старуха, снова семеня по дороге. Георг исчез не только с ее пути, но и из ее памяти.