Красный смех - Андреев Леонид Николаевич 13 стр.


В эти дни, когда там непрестанно из людей делают трупы, я нигде не мог найти покоя и бегал по людям, и много слышал этих разговоров, и много видел этих притворно улыбающихся лиц, уверявших, что война далеко и не касается их. Но ещё больше я встретил голого, правдивого ужаса, и безнадёжных горьких слез, и исступлённых криков отчаяния, когда сам великий разум в напряжении всех своих сил выкрикивал из человека последнюю мольбу, последнее своё проклятие: — Когда же кончится эта безумная бойня! У одних знакомых, где я не был давно, быть может, несколько лет, я неожиданно встретил сумасшедшего офицера, возвращённого с войны. Он был мой товарищ по школе, но я не узнал его; но его не узнала и мать, которая его родила: если бы он год провалялся в могиле, он вернулся бы более похожим на себя, чем теперь. Он поседел и совсем белый; черты лица его мало изменились, — но он молчит и слушает что-то — и от этого на лице его лежит грозная печать такой отдалённости, такой чуждости всему, что с ним страшно заговорить. Как рассказали родным, он сошёл с ума так: они стояли в резерве, когда соседний полк пошёл в штыковую атаку. Люди бежали и кричали «ура» так громко, что почти заглушали выстрелы, — и вдруг прекратились выстрелы, — и вдруг прекратилось «ура», — и вдруг наступила могильная тишина: это они добежали, и начался штыковой бой. И этой тишины не выдержал его рассудок.

Теперь он спокоен, пока при нем говорят, производят шум, кричат, и он тогда прислушивается и ждёт; но стоит наступить минутной тишине — он хватается за голову, бежит на стену, на мебель и бьётся в припадке, похожем на. падучую. У него много родных, они чередуются вокруг него и окружают его шумом; но остаются ночи, долгие безмолвные ночи, — и тут взялся за дело его отец, тоже седой и тоже немного сумасшедший. Он увешал его комнату громко тикающими часами, бьющими почти непрерывно в разное время, и теперь приспособляет какое-то колесо, похожее на непрерывную трещотку. Все они не теряют надежды, что он выздоровеет, так как ему всего двадцать семь лет, и сейчас у них даже весело. Его одевают очень чисто — не в военное платье, — занимаются его наружностью, и со своими белыми волосами и молодым ещё лицом, задумчивый, внимательный, благородный в медленных, усталых движениях, он даже красив.

Когда мне рассказали все, я подошёл и поцеловал его руку, бледную, вялую руку, которая никогда уже больше не поднимется для удара, — и никого это особенно не удивило. Только молоденькая сестра его улыбнулась мне глазами и потом так ухаживала за мной, как будто я был её жених и она любила меня больше всех на свете. Так ухаживала, что я чуть не рассказал ей о своих тёмных и пустых комнатах, в которых я хуже чем один, — подлое сердце, никогда не теряющее надежды… И устроила так, что мы остались вдвоём.

— Какой вы бледный, и под глазами круги, — сказала она ласково. — Вы больны? Вам жалко своего брата? — Мне жалко всех. И я нездоров немного. — Я знаю, почему вы поцеловали его руку. Они этого не поняли. За то, что он сумасшедший, да? — За то, что он сумасшедший, да. Она задумалась и стала похожа на брата — только очень молоденькая.

— А мне, — она остановилась и покраснела, но не опустила глаз, — а мне позволите поцеловать вашу руку? Я стал перед ней на колени и сказал: — Благословите меня.

Она слегка побледнела, отстранилась и одними губами прошептала: — Я не верю. — И я также.

На секунду её руки коснулись моей головы, и эта секунда прошла.

— Ты знаешь, — сказала она, — я еду туда. — Поезжай. Но ты не выдержишь.

— Не знаю. Но им нужно, как тебе, как брату. Они не виноваты. Ты будешь помнить меня? . — Да. А ты? — Я буду помнить. Прощай! — Прощай навсегда!

И я стал спокоен, и мне сделалось легко, как будто я уже пережил самое страшное, что есть в смерти и безумии.

И в первый раз вчера я спокойно, без страха вошёл в свой дом и открыл кабинет брата и долго сидел за его столом. И когда ночью, внезапно проснувшись, как от толчка, я услыхал скрип сухого пера по бумаге, я не испугался и подумал чуть не с улыбкой:

«Работай, брат, работай! Твоё перо не сухо — оно обмокнуто в живую человеческую кровь. Пусть кажутся твои листки пустыми, — своей зловещей пустотой они больше говорят о войне и о разуме, чем все написанное умнейшими людьми. Работай, брат, работай!»

…А сегодня утром я прочёл, что сражение продолжается, и снова овладела мною жуткая тревога и чувство чего-то падающего в мозгу. Оно идёт, оно близко — оно уже на пороге этих пустых и светлых комнат. Помни, помни же обо мне, моя милая девушка: я схожу с ума. Тридцать тысяч убитых. Тридцать тысяч убитых…

ОТРЫВОК СЕМНАДЦАТЫЙ

…в городе какое-то побоище. Слухи темны и страшны…

ОТРЫВОК ВОСЕМНАДЦАТЫЙ

Сегодня утром, просматривая в газете бесконечный список убитых, я встретил знакомую фамилию: убит жених моей сестры, офицер, призванный на военную службу вместе с покойным братом. А через час почтальон отдал мне письмо, адресованное на имя брата, и на конверте я узнал почерк убитого: мёртвый писал к мёртвому. Но это все же лучше того случая, когда мёртвый пишет к живому; мне показывали мать, которая целый месяц получала письма от сына после того, как в газетах прочла о его страшной смерти, — он был разорван снарядом. Он был нежный сын, и каждое письмо его было полно ласковых слов, утешений, молодой и наивной надежды на какое-то счастье. Он был мёртв и каждый день с сатанинской аккуратностью писал о жизни, и мать перестала верить в его смерть, — и когда прошёл без письма один, другой и третий день и наступило бесконечное молчание смерти, она взяла обеими руками старый большой револьвер сына и выстрелила себе в грудь. Кажется, она осталась жива, — не знаю, не слыхал.

Я долго рассматривал конверт и думал: он держал его в руках, он гдето покупал его, давал деньги, и денщик ходил куда-то в лавку, он заклеивал его и потом, быть может, сам опустил в ящик. Пришло в движение колесо того сложного механизма, который называется почтой, и письмо поплыло мимо лесов, полей и городов, переходя из рук в руки, но неуклонно стремясь к своей цели. Он надевал сапоги в то последнее утро — а оно плыло; он был убит — а оно плыло; он был брошен в яму и завален трупами и землёй — а оно плыло мимо лесов, полей и городов, живой призрак в сером штемпелёванном конверте. И теперь я держу его в руках…

Вот содержание письма. Оно написано карандашом на клочках и не окончено: что-то помешало.

«…Только теперь я понял великую радость войны, это древнее первичное наслаждение убивать людей — умных, хитрых, лукавых, неизмеримо более интересных, чем самые хищные звери. Вечно отнимать жизнь — это так же хорошо, как играть в лаун-теннис планетами и звёздами. Бедный друг, как жаль, что ты не с нами и принуждён скучать в пресноте повседневщины. В атмосфере смерти ты нашёл бы то, к чему вечно стремился своим беспокойным, благородным сердцем. Кровавый пир — в этом несколько избитом сравнении кроется сама правда. Мы бродим по колена в крови, и голова кружится от этого красного вина, как называют его в шутку мои славные ребята. Пить кровь врага — вовсе не такой глупый обычай, как думаем мы: они знали, что делали…»

«Вороньё кричит. Ты слышишь: вороньё кричит. Откуда их столько? От них чернеет небо. Они сидят рядом с нами, потерявшие страх, они провожают нас всюду, — и всегда мы под ними, как под чёрным кружевным зонтиком, как под движущимся деревом с чёрными листьями. Один подошёл к самому лицу моему и хотел клюнуть — он думал, должно быть, что я мёртвый. Вороньё кричит, и это немного беспокоит меня.

Назад Дальше