После того как в ответ на какую-то его реплику она выдавила мученическую улыбку и снова приняла прежний озабоченный вид, он отошел, но недалеко, и я понял, что он наблюдает за ней.
Эта одинокая усталая женщина вдруг стала мне чем-то близка. Умом я понимал, что она еще более достойна зависти, чем те двое молодых людей, — ведь она приносила большую жертву и заслуживала поэтому еще большей хвалы. Чувства молодых поблекнут, у каждого появится новая привязанность. Рана затянется, и память о прежней любви будет скрашивать однообразие будней. Но боль матери не утихнет с годами. Я понимал, какова тяжесть ее потери, — ведь и мне когда-нибудь придется пережить то же самое. Я думал об Оссу, старшем сыне, который пока еще приходил домой два раза в неделю. Я надеялся, что сумею удержать его в Четвертом Городе Химиков и тогда, когда он станет взрослым. Разумеется, я сознавал, что нельзя распоряжаться судьбой маленьких подданных Империи, исходя лишь из интересов родителей, и никогда бы не высказал своего желания вслух, но тайная надежда сохранить Оссу была для меня словно мерцающий вдалеке огонек для ночного путника. Может быть, я особенно берег эту мечту еще и потому, что ее приходилось так тщательно скрывать. И вот в этой женщине я угадал ту же боль и ту же молчаливую сдержанность. Я невольно поставил себя на ее место — она не только больше никогда не увидит свою дочь, но даже вряд ли сумеет на протяжении всей жизни получить от нее хоть какое-нибудь известие. Почтовая цензура все более строго обходилась с частными письмами, и, как правило, адресату доставлялись только действительно важные, короткие и деловые сообщения, снабженные надлежащими подтверждениями. Странная и дерзкая мысль пришла мне в голову: я подумал, что люди, пожертвовавшие своими чувствами ради Империи, нуждаются в своего рода компенсации. Она должна состоять в том, к чему стремятся даже самые богатые и высокопоставленные лица, — в славе и почитании. Если слава служит достаточным утешением для искалеченного на поле боя воина, почему бы ей не быть таким же утешением и для человека, потерпевшего моральный ущерб? Весьма путаная романтическая мысль — и, как и следовало ожидать, немного погодя она привела меня к опрометчивому поступку.
После того как меня сменил другой полицейский секретарь, я смешался с толпой и попытался принять участие в общем веселье. Но, должно быть, из-за усталости и голода ничего у меня не выходило. Вскоре из кухни вкатили передвижные столы, накрытые для ужина, и все со складными стульями собрались вокруг них. И что удивительно — женщина, на которую я раньше обратил внимание, оказалась как раз напротив меня. Возможно, это было чистой случайностью, а возможно, она тоже заметила меня и даже сумела прочитать на моем лице симпатию. Но то, что невысокий подвижный толстяк, подходивший к ней до ужина, и сейчас поспешил усесться рядом, — это уж явно было преднамеренно. Судя по всему, он хотел заставить ее выдать нечто тщательно скрываемое. Его слова звучали как будто вполне невинно, но я представляю себе, как они должны были бередить рану матери! Он с сожалением говорил об одиночестве, которое ожидает девушек. Всех вновь прибывших, по его словам, расселят в разных местах, далеко друг от друга. Само собой, им трудно будет привыкнуть к новому климату, да и к новому образу жизни тоже. Что касается Городов Обувщиков (не знаю, почему речь зашла именно о них, ведь цель поездки всегда содержалась в глубокой тайне, и любая догадка на этот счет с равной степенью вероятности могла оказаться и правдивой, и ложной) — так вот, что касается Городов Обувщиков, то часть из них лежит на той же широте, что и Четвертый Город Химиков, но большинство расположено далеко на севере, где суровый климат, холодные зимы и долгие полярные ночи, которые на кого угодно наведут тоску.
А впрочем, не стоит так уж безоговорочно верить всем этим слухам — люди, которые их распространяют, сами скорее всего ни разу не выезжали за пределы города.
Сначала у меня создалось впечатление, что он попросту за что-то мстит женщине. Но из ее вежливых, малозначащих ответов я понял, что они только что познакомились и, следовательно, у него не могло быть никаких причин для личной неприязни. Значит, он просто хотел разоблачить носительницу индивидуалистических настроений, хотел, чтобы резким словом или внезапным взрывом слез она наконец-то выдала себя. Тогда, указав на нее и воскликнув: “Смотрите, кого мы вынуждены терпеть в своих рядах!” — он пригвоздил бы ее к позорному столбу. Такое стремление было, в сущности, не только вполне объяснимо, но и достойно всяческого уважения, и потому их разговор приобретал иной, принципиально новый смысл. Я слушал внимательно, и, надо сказать, симпатии окружающих явно склонялись на сторону женщины. Мне кажется, дело тут было не в сострадании. Всех привлекало то достоинство, то самообладание, с которым она парировала самые хитрые выпалы партнера. Ни на секунду ее лицо не покинула вежливая улыбка, ни разу в голосе не прорвалась дрожь. И как быстро она находила ответ на любой из его доводов! Она говорила, что молодежь легко воспринимает все новое, климат севера полезнее для здоровья, чем южный, что в Мировой Империи никто не может чувствовать себя одиноким и нечего жалеть о том, что ее дочь забудет родных, — если человеку приходится переезжать на новое место, это как раз очень хорошо.
Я был очень недоволен, когда в их спор вмешался сидевший неподалеку рыжеволосый мужчина с грубым лицом.
— Это что еще за слюнтяй выискался! Эй, вы, как вас там, кто вам позволил порочить имперские мероприятия, да еще перед матерью! Кончайте нытье, не мешайте другим веселиться!
Как раз в этот момент подошло время для очередной речи, и у меня возникла идея — злосчастная идея! — нанести удар противнику моей соседки. (Дело в том, что на вечер я пришел не. только в качестве полицейского секретаря, но и в качестве официального оратора). Речь моя была заранее подготовлена, но концовку я придумал на месте. Увы, если бы я мог заранее догадаться о роковых последствиях этого шага!
— Итак, соратники, героизм не становится меньше оттого, что он сопровождается страданиями. Страдает воин от ран, страдает вдова убитого воина, хотя радость служения Империи неизмеримо превышает боль скорби. Душевную тяжесть испытывают и те, кто, вступая в самостоятельную жизнь, расстается с близкими, в большинстве случаев навсегда. Мы можем только восхищаться, когда мать с дочерью или товарищ с товарищем прощаются легко и радостно, с блеском в глазах и криками ликования на устах. И наше восхищение не уменьшится оттого, что за этой радостью мы почувствуем глубоко спрятанную, мужественно преодолеваемую скорбь. И может быть, именно эта выдержка, это самообладание и борьба с самим собой особенно достойны нашего преклонения, ибо тут-то и таится самая большая жертва, которую мы приносим Империи.
Наэлектризованная, возбужденная толпа встретила мои слова громом аплодисментов и приветственных возгласов. Но я видел, что среди аплодирующих то там, то здесь попадались люди, сидевшие неподвижно. Пусть тысяча хлопает, а двое — нет: эти двое важнее, потому что они могут донести, в то время как ни один из тысячи и пальцем не шевельнет, чтобы защитить того, кем только что восторгался, — а впрочем, ведь это все равно невозможно. К тому же, хоть я и сам был взволновал, я все время чувствовал на себе пронзительный взгляд толстяка. Как бы невзначай я повернулся в его сторону. Разумеется, он не аплодировал.
Да, вот так все и было. И вот результат — я держу в руке письмо. Кто донес на меня, сомневаться не приходилось.