Он отошел к невысокому песчаному пригорочку, поросшему скудной травой и увенчанному корявой, суковатой, полусухой сосной, - как и не сосна вовсе, прости господи, - и по сухим веткам, как по лестнице, полез вверх. Там он, молодецки держась одной рукой и столь же молодецки смастерив, на манер богатыря с известной картины, козырек от неяркого солнца из другой, молодецки полузвис, оглядывая соблазнительные дебри сверху. Они сильно напоминали зеленое, без проплешин, море, и только кое-где, выделяясь богатырским ростом и темной зеленью крон, над морем худосочных растеньиц островами виднелись редкие дубы. Они выглядели вполне довольными жизнью а значит, - это он логический вывод сделал, особенной топи в этой чаще быть не должно... А, значит, и он как-нибудь, - боком-скоком, - проберется. Целью наметим... Во-он ту проплешинку, до нее как раз километров пять-шесть.
И хотя за время его акробатических изысков порядком рассвело, на облюбованной им стежке царила почти полная темнота: очевидно, здесь и в полдень стоял в лучшем случае сумрак. Над головой мелколесье смыкалось в один зеленый коридор, а под ногами, как он и ожидал, хлюпало, чавкало, а когда приходилось перепрыгивать, то из-под корней и обломанных зеленых прутьев, что и составляли по преимуществу почву этой тропы - брызгало. Порой тропа становилась такой узкой, что приходилось протискиваться между пружинистыми стволиками, но все-таки она ни разу не прерывалась вполне. И не сказать, чтобы он так уж любил пешие прогулки... И не то, чтобы так уж любил он одиночество... Не был он также искателем приключений или, как это бывает порой, прирожденным бродягой, а вот поди ж ты, - вечно убредал ото всех, лазил бог весть где, успевал перетрястись перед вечным своим кошмаром - возможностью заблудиться, и бледный, потный, неизменно ничего не доспевший, возвращался обратно, и каждый раз больше половины дороги спешил, ничего перед собой уже не замечая. Как-то раз, поискав определение этому свойству своей души, он назвал себя Унылым Бродягой, - а как еще, спрашивается, назвать человека, блуждающего не от необходимости, не по болезни, и не ради удовольствия? Уж какое там удовольствие... Пару раз тропа разветвлялась на два русла, но потом стежки эти, как правило смыкались, сливаясь заново. Зелень, запах сырости. Скучно до зевоты. А ответь мне, о Зевающий На Пиру, какого зрелища, какого ожога для пресыщенных чувств своих взыскуешь ты, чтобы перестать скучать тебе? Я отвечу тебе, о чрезмерно-любознательный: если бы я знал какого, то уж наверное не пошел бы на поиски его. Но ведь не столь уж много успел ты испытать и увидеть за недолгую и лишенную особого буйства жизнь твою, так откуда же мог взяться весь этот мир, сумевший заранее надоесть тебе? А вот это, сукин ты сын, во-первых - не твоего ума дело, а во-вторых - дело обстоит не вполне так, хоть я и сам не знаю, - как именно. Тропка, извиваясь, то повышаясь, то понижаясь, мало-помалу вела все-таки вверх, давая уверенность, что он все-таки достигнет своей цели, которая ему, собственно, и не нужна вовсе. А мы придем, - тирлим-бом-бом, - к своей ненужной цели...
Ненужной не более, но и не менее, нежели куча камней на вершине какого-нибудь Эвереста, упитанный ледяной торос на Том Самом Северном Полюсе, или тоже куча камней, но уже на Луне. И не надо, не надо вот этого, - не надо обвинять меня в цинизме: циники сидят себе в креслах и из кресел изрекают свои нивелирующие откровения, а я - я сам иду во всякие там заведомо ненужные мне места, и всей разницы между нами то, что я осознаю их ненужность, а вы - нет.
Вы непременно с помпой обставляете свои крайне трудоемкие Покорения всяческой дряни, даже и в одиночку демонстрируя при этом массовый героизм, но по трусости своей никогда в жизни не задумаетесь, - а зачем вам это надо? Да и кому бы то ни было? Заметьте! Я не хочу утверждать, что "незачем" и что "никому", я только спрашиваю. Для меня это вопрос сугубо шкурный, каковое обстоятельство, разумеется, может быть весьма похвальным с точки зрения формального цинизма, но ни в коей мере не делает циническим сам вопрос, потому что меня до глубины души интересует, волнует и оставляет глубоко неравнодушным, почему я упорно делаю вещи, которые сам считаю глупыми, которые к тому же меня ни в малейшей степени не волнуют и не возбуждают и никак не санкционируются Обществом. Потому что если я узнаю, зачем это нужно вам, то пойму может быть, зачем это нужно самому мне. Я иду, - кстати, куда дольше, чем ожидал, - кормлю комаров, прыгаю с корня на корень, до боли в челюстях жую умственную жвачку, и, к тому же, еще знаю, куда иду. Я врал, - каюсь, - когда утверждал противоположное, потому что только сейчас понял, куда иду: как и обычно - никуда. Оботрем затянутыми в брезент боками последние стволики, перешагнем последние измочаленные корни, наклонимся в последний раз, и, повернув в последний раз почти под прямым углом к прежнему направлению, разогнемся...
Разогнувшись, он увидел нечто, достойное внимания: проплешинка, которую он увидал издали и до которой добирался дольше, нежели рассчитывал, оказалась поляной идеально-круглой формы: он, во всяком случае, не видел неправильностей у этого круга, ограниченного ровно обрезанной, словно от штампованной стеной непролазного мелколесья и имевшего около полукилометра в диаметре. Поляна густо, сплошь поросла голубовато-зеленой, густой, ни в одном месте не травленой скотом или дичью травой. Чуть приглядевшись, он понял, что голубовато-сизый отлив дают почти спелые колосья травы, и вдруг нелепо удивился, что это вроде бы как рановато, - по срокам-та. По нашим, по мужицким... Круг был достаточно обширным для того, чтобы здесь не было мертвого затишья, время от времени ветерок проникал откуда-то на его пространство, и тогда колосья с едва слышным шелестящим гулом, от которого совершенная тишина этого места казалась только еще более полной, шли переливчатыми волнами, потому что издали волны на колосящемся поле есть именно волны цвета, света и тени, блеска и глубины в рост колоса. А в самом центре поляны, именно там, куда Вычертивший Круг вонзил иглу своего циркуля, где дикарь или Совет Лизоблюдов совершенно одинаково, не сговариваясь и не обмениваясь Передовым Опытом, установили бы, - каждый свое, - Идолище, возвышался Пень. Точнее - это был остаток чудовищного ствола, и тогда тихо-тихо, стараясь не мять лишней травы и даже дышать потише, он двинулся к этому средоточью поляны, но так, будто ноги сами несли его туда, будто влекла его бесшумная, широкая, ленивая волна вроде тех, что гуляли, порой, по этому полю, и - остановился шагах в шести от желтого, бугристого, косо изломанного обелиска, окруженного широким кольцом бурой трухи. Когда-то, при жизни, был дуб, судя по всему, истинным чудовищем, и огромные, четырехсот-пятисотлетние дубы пресловутой реликтовой дубравы по сравнению с ним показались бы в лучшем случае подростками. Когда кора покрывала его, ствол этот имел никак не менее семи метров в обхвате, а высоту его кто ж вам теперь вспомнит? Простояв посередине этого замкнутого, непонятно кем обведенного круга как бы ни полную тысячу лет, дерево некогда вдруг начало терять кору. Она отваливалась целыми пластами, - черная, вся вдруг пошедшая круглыми дырками, со слоем враз побуревшего луба изнутри, обнажала желтую, шишковатую, покрытую мельчайшими бугорками древесину, и по весне дуб не выгнал новых листьев. Только постепенно-постепенно, не вдруг начали отпадать, рассыпаясь ржавым прахом, веточки, ветки, сучки, сучья.