В Лабрадоре возникла типичная "трубка взрыва", одна из тех, в которых добывают алмазы.
Но об алмазах, понятно, никто уже не думал. Если до сих пор неожиданная активность планеты пугала лишь своей таинственностью, то теперь… Где произойдет следующий взрыв? Вообще что происходит с планетой? С нерушимой твердью, к спокойствию которой так привык человек? Сегдину достаточно было кинуть взгляд на улицу, чтобы убедиться: это беспокоит не только его. Но услышит ли он что-то новое на совещании, куда его любезно пригласили?
Зал был велик, импозантен и полон народа. С лепного потолка улыбались купидоны. Хлопали откидные, обшитые черным дерматином стулья. В простенках высились мраморные бюсты великих ученых. Сегдина всегда удивляло чудовищное несоответствие между обстановкой и действием. Жеманный стиль екатерининской эпохи, казенная мебель недавнего прошлого и дерзкие идеи, прокладывающие дорогу в двадцать первый век, — одно плохо сочеталось с другим. Но ведь сочеталось!
Здесь Сегдину доводилось переживать неприятные минуты. Понимать одно слово из трех, произносимых с трибуны, — что может быть унизительней для журналиста! Он сидел, мучился, обзывал себя тупицей, пытаясь сквозь дебри терминов и абстракций пробиться к смыслу. Иногда это удавалось, иногда нет, но раз от разу в нем крепла убежденность, что сам смысл — даже в очень сложных вещах — прост и доступен каждому. Иначе и не могло быть, ибо наука — прежде всего логика. Логика и еще раз логика, а уже потом все остальное.
Может быть, вывод не отличался безукоризненностью, но он устраивал Сегдина. Окончательно избавиться от "комплекса неполноценности" ему помог случай.
Однажды он поборол смущение и спросил о чем-то соседа, который сидел с сосредоточенным видом, шевеля губами, словно повторяя услышанное.
— Не знаю, — почти огрызнулся тот. — Абракадабра какая-то.
— Вы тоже не физик? — обрадовался Сегдин.
— Я? Нет, я физик.
— Физик? Но ведь разговор идет о…
— Знаю. Я оптик. Физик-оптик. Сигма поля — не моя специальность. Я пришел ради следующего доклада.
"Ну, если физик не понимает физика, мне-то уже стыдиться нечего!" подумал Сегдин.
На этот раз, едва началось обсуждение, его наметанный глаз подметил резкую неоднородность зала. Меньшая часть, чувствовалось, великолепно разбирается в проблеме, волнуется, спорит, изнемогает под бременем тяжелой ответственности. В поведении других ощущалась неловкость. Они походили на людей, которые сами не умеют плавать, но тем не менее волей судеб оказались в команде, которая должна спасти тонущего. Среди последних Сегдин узнал знакомых ему ядерщиков, астрофизиков, химиков и понял, в чем дело. На всякий случай сюда пригласили и тех, кто по роду своих занятий не имел ни малейшего касательства ни к тектонике, ни вообще к земным глубинам. Мраморный лик Ломоносова, последнего из всеохватывающих умов, равнодушно глядел на своих последователей, так далеко ушедших друг от друга в исканиях, что докладчикам, если они хотели быть понятыми, приходилось сейчас излагать свои мысли популярно, на языке, которым Сегдин говорил о науке со своими читателями.
Ход наблюдений Сегдина был прерван репликой с места. Председатель обратился к ученому в первом ряду с вопросом "Не имеет ли тут место…"; тот энергично ответил "нет!". Он явно был в числе «сторонних» специалистов.
Сегдин потер лоб. Лицо ученого, сказавшего "нет!", возбудило в нем какие-то сложные ассоциации, чем далее, тем более туманные и фантастические. Он силился понять невнятный голос подсказки.
Где, когда, в какой связи мелькнул перед ним раньше этот резкий, как у птицы, профиль, усталые глаза и трогательный дымок седин на макушке?
— Скажите, — обернулся он к соседу, — это не…
— Да, это Лев Сергеевич Пастухов.
— Элементарщик?
— Он самый.
Судьба сделала ход конем. Сегдин захлопнул блокнот. На заседании ничего нового не скажут: ничья. Что ж, время начинать новую партию. Впрочем, даже первый ход Сегдину пока рисовался смутно. Но он был полон желания добиться своего.
Когда все встали, он протиснулся к Пастухову. Тот раздраженно говорил юноше в очках:
— День испорчен. И попусту испорчен. Ну, чем мы можем тут быть полезными? Чем?
— Здравствуйте, Лев Сергеевич, — сказал Сегдин. — Ваш день не будет испорчен. Возможно, он принесет пользу миллионам людей.
— Что вы имеете в виду? — с удивлением уставился на него Пастухов.
Это-то и было нужно Сегдину. В такой ситуации главное — заинтересовать собеседника первой фразой.
— Я имею в виду читателей. Нас засыпали письмами с просьбой рассказать о ваших опытах.
То была ложь, святая ложь, как считал Сегдин.
— Их сейчас, — упирая на слово «сейчас», сказал Пастухов, — интересуют опыты именно нашего института?
— Да.
— Немыслимо! Нет, нет, опыты лишь начаты, говорить о результатах пока рано.
— Но вы же дали месяц назад интервью «Спутнику» о создании установки…
— Тем более.
"Так, так, — подумал Сегдин. — Моему королю грозит мат".
— Сегодняшний день у вас все равно испорчен, — решительно сказал он, всем видом давая понять, что не отстанет. Сегдин не был нахалом, ненавидел нахальство, но другого выхода не оставалось. Пастухов в глубине души был мягким человеком и должен был сдаться. Этому могло также способствовать чувство подсознательной вины перед обществом, которому Пастухов, как показало заседание, не мог помочь своими знаниями.
И Пастухов действительно сдался. Час спустя они уже входили в вестибюль института.
Пастухов вел Сегдина бетонным коридором, который спускался осе ниже и ниже, кольцами змей опоясывая нечто, спрятанное в глубине его спиралей. Сначала в узких окнах-бойницах мелькал дневной свет, потом он исчез, фотоэлементы беззвучно распахивали массивные двери, и тишина заколдованного подземелья охватывала Сегдина. Он был в сказочном замке и ожидал встречи с закованным в бетон джинном и не удивился грозовому ветерку, вдруг повеявшему навстречу. Ему нужен был этот настрой, хоть он и не знал почему. Что грозовое дыхание было просто дуновением озона, возникающего в ходе эксперимента, — это объяснение могло подождать.
Теперь коридор напоминал траншею, со стен которой смотрели стеклянные глаза перископов. За ними была темнота, густая темнота, мрачная темнота. Пастухов щелкнул выключателем, темнота осветилась, и Сегдин увидел своего джинна. Он походил на хобот, холодно блестевший металлом хобот, который неожиданно заканчивался острым клювом. Тот был нацелен на прозрачный шар, в котором ничего не было. Совершенно ничего, одна лишь пустота. В удалении золотом сказочного богатства сияли медные шины; гибкие шарниры, поддерживающие «хобот», придавали ему сходство с животным, которое, конечно, никогда не водилось на земле, но которого Сегдин ожидал встретить.
— Это и есть Излучатель, — сказал Пастухов.
Чары развеялись. Теперь это были просто установка, просто шины, готовые отдать черт его знает сколько миллионов вольт напряжения, просто объект эксперимента — высящийся на постаменте шар, в котором была совершеннейшая пустота, соперничающая с межгалактическим вакуумом.
— Мы пронизываем вакуум игольчатым пучком ро-мезонов, — сказал Пастухов. — Для вас вакуум просто пустота, а для физиков это…
— Можете не объяснять, — заметил Сегдин. — Для вас, согласно теории Дирака, вакуум — море частиц с отрицательной энергией.