Пьер и Жан - Мопассан Ги Де 32 стр.


- Замолчи! Постыдился бы говорить о своем наследстве!

Жан воскликнул:

- Да ведь зависть так и сочится из тебя! Ты слова не можешь сказать ни отцу, ни матери, чтобы она не прорвалась наружу. Ты делаешь вид, что

презираешь меня, а сам завидуешь! Ты придираешься ко всем, потому что завидуешь! А теперь, когда я стал богат, ты уж не в силах сдерживаться, ты

брызжешь ядом, ты мучаешь мать, точно это ее вина!..

Пьер попятился к камину; рот его был полуоткрыт, глаза расширены; им овладело то состояние слепого неистового гнева, в каком человек

способен на убийство.

Он повторил тише, задыхаясь:

- Замолчи! Да замолчи же!

- Нет! Я уже давно хочу все тебе высказать. Ты сам дал мне к этому повод - теперь пеняй на себя. Ты знаешь, что я люблю эту женщину, и

нарочно высмеиваешь ее предо мной, выводишь меня из себя. Так пеняй на себя. Я обломаю твои змеиные зубы! Я заставлю уважать меня!

- Уважать тебя!

- Да, меня.

- Уважать... тебя... того, кто опозорил всех нас своей жадностью?

- Что ты говоришь? Повтори... повтори!

- Я говорю, что нельзя принимать наследство от постороннего человека, когда слывешь сыном другого.

Жан замер на месте, не понимая, ошеломленный намеком, боясь угадать его смысл.

- Что такое? Что ты говоришь?.. Повтори!

- Я говорю то, о чем все шепчутся, о чем все сплетничают, - что ты сын того человека, который оставил тебе состояние. Так вот - честный

человек не примет денег, позорящих его мать.

- Пьер... Пьер... подумай, что ты говоришь? Ты... ты... как ты можешь повторять такую гнусность?

- Да... я... я... Неужели ты не видишь, что уже целый месяц меня грызет тоска, что я по ночам не смыкаю глаз, а днем прячусь, как зверь,

что я уже сам не понимаю, что говорю и что делаю, не знаю, что со мной будет, - в потому что я невыносимо страдаю, потому что я обезумел от

стыда и горя, ибо сначала я только догадывался, а теперь знаю.

- Пьер... замолчи... Мама рядом в комнате! Подумай, ведь она может нас услышать... она слышит нас...

Но Пьеру надо было облегчить душу! И он рассказал обо всем - о своих подозрениях, догадках, внутренней борьбе, о том, как он в конце концов

уверился, и о случае с портретом, исчезнувшим во второй раз.

Он говорил короткими, отрывистыми, почти бессвязными фразами, как в горячечном бреду.

Он, казалось, забыл о Жане и о том, что мать находится рядом, в соседней комнате. Он говорил так, как будто его не слушал никто, говорил,

потому что должен был говорить, потому что слишком исстрадался, слишком долго зажимал свою рану. А она все увеличивалась, воспалялась, росла,

как опухоль, и нарыв теперь прорвался, всех обрызгав гноем. По своей привычке Пьер шагал из угла в угол; глядя прямо перед собой, в отчаянии

ломая руки, подавляя душившие его рыдания, горько, с ненавистью упрекая самого себя, он говорил, словно исповедуясь в своем несчастье и в

несчастье своих близких, словно бросая свое горе в невидимое и глухое пространство, где замирали его слова.

Жан, пораженный, уже готовый верить обвинению брата, прислонился спиной к двери, за которой, как он догадывался, их слушала мать.

Уйти она не могла, - другого выхода из спальни не было; в гостиную она не вышла - значит, не решилась.

Вдруг Пьер топнул ногой и крикнул:

- Какая же я скотина, что рассказал тебе все это!

И он с непокрытой головой выбежал на лестницу.

Громкий стук захлопнувшейся входной двери вывел Жана из оцепенения. Прошло всего несколько мгновений, более долгих, чем часы, во время

которых ум его пребывал в полном бездействии; он сознавал, что сейчас надо будет думать, что-то делать, но выжидал, отказываясь понимать, не

желая ни знать, ни помнить - из боязни, из малодушия, из трусости. Он принадлежал к числу людей нерешительных, всегда откладывающих дела на

завтра, и, когда надо было на что-нибудь решиться тотчас же, он инстинктивно старался выиграть хотя бы несколько минут. Глубокое безмолвие,

окружавшее его теперь, после выкриков Пьера, это внезапное безмолвие стен и мебели в ярком свете шести свечей и двух ламп вдруг испугало его так

сильно, что ему тоже захотелось убежать.

Тогда он стряхнул с себя оцепенение, сковавшее, ему ум и сердце, и попытался обдумать случившееся.

Никогда в жизни он не встречал никаких препятствий. Он был из тех людей, которые плывут по течению. Он прилежно учился, чтобы избежать

наказаний, и усердно изучал право, потому что жизнь его протекала спокойно. Все на свете казалось ему вполне естественным, и ничто особенно не

останавливало его внимания. Он по природе своей любил порядок, рассудительность, покой, так как ум у него был бесхитростный; разразившаяся

катастрофа застала его врасплох, и он чувствовал себя точно человек, упавший в воду и не умеющий плавать.

Сначала он пробовал усомниться. Уж не солгал ли ему брат от злости и зависти?

Но мог ли Пьер дойти до такой низости и сказать подобную вещь о матери, если бы сам не был доведен до отчаяния? И потом в ушах Жана, в его

глазах, в каждом нерве, казалось, во всем теле запечатлелись некоторые слова, горестные стоны, звук голоса и жесты Пьера, полные такого

страдания, что они были неопровержимы и неоспоримы, как сама истина.

Жан был слишком подавлен, чтобы сделать хоть шаг, принять хоть какие-нибудь решения. Отчаяние все сильней овладевало им, и он чувствовал,

что за дверью стоит его мать, которая все слышала, и ждет.

Что она делает? Ни единое движение, ни единый шорох, ни единый вздох не обнаруживал присутствия живого существа за этой стеной. Не убежала

ли она? Но как? А если убежала - значит, выпрыгнула в окно!

Его охватил страх, такой внезапный, такой непреодолимый, что он скорее высадил, чем открыл дверь, и ворвался в комнату.

Она казалась пустой. Ее освещала единственная свеча на комоде.

Жан бросился к окну; оно было затворено, ставни закрыты. Обернувшись, он обвел испуганным взглядом все темные углы, и вдруг заметил, что

полог кровати задернут. Он подбежал и отодвинул его. Мать лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку, которую она прижимала к ушам судорожно

сведенными руками, чтобы больше не слышать. Сначала он подумал, что она задохнулась. Обхватив мать за плечи, он повернул ее, но она не выпускала

подушки, прятала в нее лицо и кусала, чтобы не закричать.

Прикосновение к этому неестественно напряженному телу, к судорожно сжатым рукам сказало ему о ее невыразимых муках. Сила отчаяния, с какой

ее пальцы и зубы вцепились в подушку, которой она закрывала рот, глаза и уши, чтобы сын не видел ее, не говорил с ней, потрясла его, и он понял,

до какой степени может дойти страдание.

Назад Дальше