– Нет, ваша милость, уж я знаю, что говорю… Его вынесут из крепости ногами вперед.
Клелия побелела как полотно, старуха заметила это и сразу остановила поток своего красноречия. Она решила, что сделала большой промах, сказав такие слова дочери коменданта, которой придется всех убеждать, что Фабрицио умер от болезни. Поднимаясь к себе, Клелия встретила тюремного врача, честного, но робкого человека, и он с крайне испуганным видом сообщил ей, что Фабрицио сильно занемог. Клелия едва устояла на ногах; она побежала искать своего дядю, доброго дона Чезаре, и, наконец, нашла его в часовне: он горячо молился, и лицо у него было расстроенное. Позвонили к обеду. За столом братья не перемолвились ни единым словом. Только к концу обеда генерал обратился к брату с каким-то язвительным замечанием. Аббат взглянул на слуг, и они тотчас же вышли из комнаты.
– Генерал, – сказал дон Чезаре коменданту, – честь имею уведомить вас, что я покидаю крепость: я подаю в отставку.
– Браво! Брависсимо! Хотите навлечь на меня подозрения?.. А что вас тревожит здесь, разрешите спросить?
– Моя совесть.
– Ах, вот как! Вы просто святоша! Вы ничего не понимаете в делах чести.
«Фабрицио погиб, – думала Клелия. – Его отравили за обедом или отравят завтра».
Она побежала в вольеру, решив сесть за фортепиано и петь, аккомпанируя себе.
«Я исповедаюсь, – думала она, – и господь простит мне, что я нарушила свой обет, спасая человеческую жизнь».
Как же она была потрясена, когда, прибежав в вольеру, увидела, что оба окна Фабрицио вместо прежних щитов закрыты досками, прикрепленными к железным решеткам. Она остолбенела, потом, пытаясь предупредить узника, пропела, вернее выкрикнула, несколько слов. Ответа не последовало: в башне Фарнезе уже царила могильная тишина. «Все кончено…» – подумала Клелия. Как потерянная, сбежала она с лестницы, потом вернулась, взяла немного денег – все что у нее было, и свои бриллиантовые сережки; мимоходом достала из буфета хлеб, оставшийся от обеда: «Если он еще жив, мой долг спасти его». С высокомерным видом подошла она к низкой двери башни; дверь не была заперта, но в нижней колонной зале стоял караул из восьми солдат. Клелия смело посмотрела на караульных, намереваясь поговорить с сержантом, их командиром; его не оказалось в зале. Клелия бросилась к винтовой железной лестнице, извивавшейся вокруг колонны. Солдаты смотрели на нее с тупым недоумением, но, вероятно, из-за ее шляпки и кружевной шали ничего не посмели сказать. Во втором этаже ей не встретилось ни души, а на третьем этаже, у входа в коридор, который вел в камеру Фабрицио и, как читатель, возможно, помнит, запирался тремя решетчатыми железными дверьми, она увидела незнакомого сторожа, который испуганно сказал ей:
– Он еще не обедал.
– Я знаю, – надменно ответила Клелия.
Сторож не дерзнул ее остановить. Но через двадцать шагов, на ступеньках деревянной лестницы, перед камерой Фабрицио, сидел другой тюремщик, красноносый старик, и он строгим тоном спросил:
– Пропуск от коменданта есть у вас, синьора?
– А вы разве не знаете меня?
В эту минуту Клелия была сама не своя, ее воодушевляла сверхъестественная сила. «Я должна спасти своего мужа», – думала она.
Старик тюремщик кричал:
– Не имею права… Не положено!..
Но Клелия уже взбежала по шести ступенькам и бросилась к двери; в замочной скважине торчал огромный ключ; напрягая все силы, она с трудом повернула его. Тут полупьяный тюремщик ухватил ее за край платья, она прыгнула в камеру, захлопнула дверь, оборвав платье, и, так как тюремщик толкал дверь, пытаясь войти вслед за нею, она нащупала рукой засов и задвинула его. Окинув взглядом камеру, она увидела, что Фабрицио сидит за маленьким столиком, на который поставили для него обед. Клелия подбежала к столику, опрокинула его и, схватив Фабрицио за руку, крикнула:
– Ты уже ел?
Это ты восхитило Фабрицио. В смятении Клелия впервые позабыла о девичьей сдержанности и не скрывала своей любви.
Фабрицио только что хотел приняться за свою роковую трапезу; он обнял Клелию и покрыл ее лицо поцелуями.
«Обед был отравлен, – думал он. – Если я скажу, что еще не притрагивался к нему, религия снова возьмет верх, и Клелия убежит. Если же она будет думать, что я вот-вот умру, я умолю ее не покидать меня. Она и сама жаждет найти средство разорвать ненавистный ей брак; случай дает нам это средство. Сейчас сбегутся тюремщики, выломают двери, поднимется такой скандал, что, наверно, маркиз Крешенци испугается, и свадьба расстроится».
В краткую минуту молчания, когда Фабрицио занят был этими размышлениями, он почувствовал, что Клелия уже пытается высвободиться из его объятий.
– У меня еще нет болей, – сказал он, – но скоро они начнутся, и я упаду у ног твоих. Помоги мне умереть.
– О друг мой единственный! – воскликнула она. – Я умру вместе с тобою.
И она сжала его в объятиях с какой-то судорожной силой. Она была так прекрасна, полуодетая, охваченная глубокой страстью, что Фабрицио не мог бороться с движением чувств, почти безотчетным. Он не встретил никакого сопротивления.
В порыве страстного восторга и великодушия, следующего за мгновением блаженства, он неосторожно сказал ей:
– Я не хочу запятнать недостойной ложью первые минуты нашего счастья. Если б не твое мужество, я уже был бы сейчас трупом или бился бы в судорогах, умирая в жестоких мучениях. Но когда ты вошла, я только что сел за стол и еще не прикасался к кушаньям.
Фабрицио умышленно задерживался на этих страшных картинах, стремясь угасить огонь негодования, вспыхнувший в глазах Клелии. Она с минуту молча смотрела на него, раздираемая двумя противоположными, бурными чувствами, потом бросилась в его объятия.
В коридоре послышался сильный шум: с грохотом открывались и хлопали железные двери, чьи-то голоса громко говорили, кричали.
– Ах, будь у меня оружие! – воскликнул Фабрицио. – Но меня заставили сдать его, когда впустили в крепость. Сюда идут, хотят, наверно, прикончить меня. Прощай, Клелия! Благословляю смерть, она была причиной моего счастья.
Клелия поцеловала его и дала ему маленький стилет с рукояткой слоновой кости, клинок его был не длиннее перочинного ножа.
– Не поддавайся убийцам! – сказала она. – Защищайся до последней минуты. Если мой дядя, аббат, услышит шум, он спасет тебя, – он человек мужественный и честный. Сейчас я поговорю с ними.
С этими словами Клелия бросилась к двери.
– Если тебя не убьют, – исступленно заговорила она, положив уже руку на засов, и повернулась к Фабрицио, – лучше умри от голода, но не притрагивайся к тюремной еде. Возьми вот этот хлеб. Держи его при себе.
Шум приближался. Фабрицио оттолкнул Клелию от порога, встал на ее место, потом яростно распахнул дверь и сбежал по деревянной лестнице. В руке он держал маленький кинжал Клелии и чуть было не проткнул им жилет генерала Фонтана, адъютанта принца, но тот отшатнулся и крикнул испуганно:
– Но я ведь пришел спасти вас, синьор дель Донго!
Фабрицио поднялся по шести ступенькам, громко сказал у двери в камеру: «Пришел Фонтана спасти меня». Потом снова сошел вниз и, стоя на лестнице, холодно объяснился с генералом. Он очень долго приносил извинения за свой необузданный порыв гнева.
– Но, видите ли, меня хотели отравить. Обед, который принесли мне сегодня, отравлен. У меня хватило догадливости не прикоснуться к нему. Однако, должен вам признаться, такой поступок меня возмутил. Услышав, что кто-то поднимается по лестнице, я подумал, что меня хотят заколоть кинжалами… Господин генерал, прошу вас отдать распоряжение, чтобы никто не входил в мою камеру, иначе из нее унесут отравленные кушанья, а наш добрый государь должен узнать правду.
Генерал Фонтана, весь побледнев, растерянно отдал сопровождавшим его тюремным властям приказ, продиктованный Фабрицио. Испугавшись, что покушение раскрыто, тюремщики, толкая друг друга, торопливо стали спускаться вниз, как будто хотели освободить проход по узкой лестнице адъютанту его высочества, а на самом деле спешили удрать. К великому удивлению генерала Фонтана Фабрицио еще добрых четверть часа разговаривал с ним на винтовой лестнице, изгибавшейся вокруг колонны в нижней зале, – он хотел дать Клелии время спрятаться в комнатах второго этажа.
Генерала Фонтана послали в крепость по требованию герцогини; она добилась этого после многих отчаянных попыток и то лишь благодаря случайности. Расставшись с графом Моска, встревоженным не меньше ее самой, она бросилась во дворец. Принцессе было противно всякое проявление энергии, как несомненный признак вульгарности; она решила, что ее статс-дама помешалась, и не пожелала ради нее утруждать себя какими-то необыкновенными хлопотами. Герцогиня, совсем потеряв голову, горько плакала и только повторяла ежеминутно:
– Но, ваше высочество, через четверть часа Фабрицио отравят!..
Видя полнейшее хладнокровие принцессы, она обезумела от горя. Она отнюдь не сделала того морального вывода, к которому, несомненно, пришла бы женщина, воспитанная в правилах религии северных стран, требующих анализа своей совести: «Я первая прибегла к яду, и вот от яда погибаю». В Италии такого рода мысль в минуту страстного волнения показалась бы весьма плоской, как в Париже при подобных обстоятельствах показался бы пошлостью самый тонкий каламбур.
В отчаянии герцогиня смело пошла в гостиную, где находился маркиз Крешенци, дежуривший в тот день во дворце. По возвращении герцогини в Парму он горячо благодарил ее за свое назначение камергером, ибо без нее никогда не мог бы претендовать на эту честь. И тогда он, разумеется, заверял ее в своей беспредельной преданности. Герцогиня подошла к нему и сказала следующее:
– Фабрицио снова в крепости. Расси хочет отравить его. Я дам вам сейчас бутылку с водой и шоколад. Положите их в карман. Умоляю вас, возвратите мне жизнь: поезжайте в крепость, скажите генералу Фабио Конти, что вы не женитесь на его дочери, если он не позволит вам самолично передать Фабрицио эту воду и шоколад.
Маркиз побледнел. Мольбы эти не только не воодушевили его, напротив, лицо его выразило самое жалкое смущение. «Помилуйте, – говорил он, – невозможно поверить, чтобы такое ужасное преступление совершилось в Парме, в столь нравственном городе, при столь великодушном государе» и так далее. И даже эти пошлые фразы он изрекал весьма медленно. Словом, перед герцогиней стоял человек, может быть и порядочный, но чрезвычайно малодушный и нерешительный. Промямлив двадцать подобных же фраз, прерываемых нетерпеливыми возгласами синьоры Сансеверина, он, наконец, нашел превосходную отговорку: присяга, которую он принял как камергер, запрещает ему участвовать в каких-либо действиях, направленных против правительства.
Невозможно представить себе мучительную тревогу и отчаяние герцогини, она чувствовала, что время летит.
– Ну хоть поговорите с комендантом, скажите ему, что я и в преисподней буду преследовать убийц нашего Фабрицио!..
Отчаяние увеличивало силу природного красноречия герцогини, но пламень этой души совсем перепугал маркиза, нерешительность его все возрастала: час спустя он был еще менее склонен действовать, чем в первую минуту.
Несчастная женщина дошла до предела отчаяния, и, отлично зная, что комендант ни в чем не отказал бы такому богатому зятю, она бросилась перед маркизом Крешенци на колени. Но от этого небывалого зрелища его малодушие как будто еще увеличилось, – ему стало страшно, что он невольно чем-то уже скомпрометировал себя. А вместе с тем нечто странное происходило в нем: он в сущности был не злым человеком, и его растрогало, что у его ног рыдает такая красивая и, главное, такая могущественная женщина. «Может быть, и мне самому, – думал он, – при всей моей знатности и богатстве придется в будущем валяться в ногах у какого-нибудь республиканца».
Маркиз прослезился, и в конце концов было решено, что герцогиня, воспользовавшись правами старшей статс-дамы, приведет его к принцессе и та разрешит ему переслать Фабрицио небольшую корзинку; коменданту же он заявит, что содержимое корзинки ему неизвестно.
Накануне вечером, еще до того как герцогиня узнала о безумном поступке Фабрицио, добровольно возвратившемся в крепость, при дворе играли комедию dell'arte и принц, всегда оставлявший за собою роли возлюбленного герцогини, вносил столько пыла в нежные излияния, что показался бы смешным, если б в Италии человек, охваченный страстью, да еще принц, мог когда-нибудь показаться смешным.
Принц, юноша робкий, но всегда серьезно относившийся к вопросам любви, встретил в одном из дворцовых коридоров герцогиню, которая за руку влекла к принцессе чрезвычайно растерянного маркиза Крешенци. Отчаяние, скорбь придавали старшей статс-даме какую-то необычайную, волнующую красоту, – принц был потрясен, ослеплен и впервые в жизни проявил твердость воли. Властным жестом он отослал маркиза Крешенци и по всем правилам объяснился герцогине в любви. Очевидно, он уже заранее подготовил свою речь, так как многое в ней было весьма рассудительно.
– Мой сан, условности, связанные с ним, лишают меня величайшего счастья стать вашим супругом. Но я поклянусь на святых дарах никогда не жениться без вашего письменного согласия на это. Я прекрасно понимаю, – добавил он, – что из-за меня расстроится ваш брак с графом, человеком умным и весьма приятным. Но ведь ему пятьдесят шесть лет, а мне еще нет и двадцати двух. Я боюсь нанести вам оскорбление и услышать отказ, если упомяну о других преимуществах нашего союза, помимо сердечных чувств; но при моем дворе всякий, кто ценит деньги, восхищается доказательством любви, которое дал вам граф, предоставив в полное ваше распоряжение все свое состояние. Я с радостью последую его примеру и предоставлю в ваше распоряжение все суммы, которые по цивильному листу мои министры ежегодно вручают главноуправляющему дворцового ведомства. Вы лучше меня сумеете употребить мои богатства и сами будете решать, сколько мне можно расходовать на себя ежемесячно.
Все эти разъяснения показались герцогине слишком долгими, – опасность, угрожавшая Фабрицио, разрывала ей сердце.
– Да неужели вы не знаете, государь, – воскликнула она, – что в эту минуту Фабрицио, может быть, умирает от яда в вашей крепости! Спасите его, и я всему поверю!
Фраза эта оказалась чрезвычайно неуместной. При одном лишь слове «яд» вся непосредственность, все чистосердечие бедного благонравного принца мгновенно исчезли. Герцогиня заметила свой промах, когда уже поздно было его исправить. И отчаяние ее возросло, хотя ей казалось, что это уже невозможно. «Не заговори я об отравлении, – думала она, – он выпустил бы Фабрицио на свободу… Фабрицио, дорогой мой! – мысленно добавила она, – видно, мне суждено погубить тебя своей опрометчивостью!»
Немало времени и кокетства понадобилось герцогине, чтобы вернуть принца к любовным излияниям, но он так и не оправился от испуга. В объяснении участвовал только его ум, а душа оцепенела от мысли о яде, а затем и от другой мысли, столь же досадной, насколько первая была страшна. «В моих владениях отравляют заключенных, а мне ничего об этом неизвестно! Расси хочет опозорить меня перед всей Европой! Бог весть, что я прочту через месяц в парижских газетах!..»
И вдруг, когда душа этого робкого юноши совсем умолкла, ум его осенила идея.
– Дорогая герцогиня, вы знаете, как я привязан к вам. Я надеюсь, что ваши ужасные подозрения совершенно необоснованны, но они навели меня на некоторые мысли и заставили на мгновение почти позабыть о пламенной моей любви к вам, единственной и первой моей любви. Я чувствую, что я смешон. Кто я? Страстно влюбленный мальчик. Но подвергните меня испытанию.
Принц воодушевился, произнося эту речь.
– Спасите Фабрицио, и я всему поверю! Допустим, я заблуждаюсь, и материнское чувство вызывает во мне нелепые страхи. Но пошлите в крепость за Фабрицио. Дайте мне увидеть его, убедиться, что он еще жив. Отправьте его прямо из дворца в городскую тюрьму, и пусть он сидит там до суда, – целые месяцы, если так угодно вашему высочеству.
Герцогиня с ужасом увидела, что принц, вместо того чтобы сразу же удовлетворить такую простую просьбу, нахмурился и густо покраснел. Он посмотрел на нее, потом опустил глаза, и лицо его побледнело. Мысль о яде, неосторожно высказанная при нем, натолкнула его на мысль, достойную его отца или Филиппа II, но он не решался выразить ее словами.