Пармская обитель - Стендаль Фредерик 61 стр.


В Италии превосходно пишут такие сонеты; там это единственный литературный жанр, в котором еще теплится жизнь, – правда, он ускользает от цензуры, а лизоблюды дома Крешенци всегда рекомендовали свои сонеты следующими словами: «Может быть, маркиза разрешит прочесть в ее присутствии очень плохой сонет?» А когда сонет вызывал смех и повторялся два-три раза, кто-либо из офицеров считал своим долгом воскликнуть: «Министру полиции следовало бы заняться этими гнусными сатирами. Не мешало бы вздернуть на виселицу их авторов». В буржуазных кругах, напротив, встречают эти сонеты с нескрываемым восторгом, и писцы прокуроров продают списки с них.

Заметив необычайное любопытство маркизы, Гондзо решил, что она завидует Анине Марини и недовольна, что при ней так восхваляют красоту этой юной девицы, вдобавок ко всему миллионерши. Так как Гондзо, с вечной своей улыбочкой и отменной наглостью ко всем незнатным людям, умел проникнуть всюду, то уже на следующий день он вошел в гостиную маркизы, держа свою оперенную треуголку в руке с таким победоносным видом, какой бывал у него не чаще двух раз в год, – в тех случаях, когда принц говорил ему: «Прощайте, Гондзо».

Почтительно поздоровавшись с маркизой, Гондзо не отошел и не сел, как обычно, поодаль в пододвинутое для него лакеем кресло. Нет, он устроился посреди кружка гостей и дерзко воскликнул:

– Я видел портрет монсиньора дель Донго!

От неожиданности Клелии чуть не сделалось дурно, и она тяжело оперлась на локотник кресла; она попыталась выдержать душевную бурю, но вскоре принуждена была уйти из гостиной.

– Надо признаться, милейший Гондзо, что вы на редкость бестактны, – высокомерно сказал один из офицеров, доедая четвертое блюдечко мороженого. – Разве вы не знаете, что коадъютор был одним из храбрейших полковников наполеоновской армии и что он сыграл с отцом маркизы прескверную шутку? Он изволил выйти из крепости, где генерал Конти был тогда комендантом, так же спокойно, как выходят из steccata (пармский собор).

– Вы правы. Ничего-то я не знаю, дорогой капитан. Я жалкий глупец и целые дни только и делаю промах за промахом.

Эта реплика, вполне в итальянском вкусе, вызвала насмешки над блестящим офицером. Маркиза вскоре вернулась. Она вооружилась мужеством и даже таила смутную надежду самой полюбоваться портретом Фабрицио, который все хвалили в один голос. Она благосклонно отозвалась о таланте Гайеца, написавшего этот портрет. Бессознательно она обращалась к Гондзо и дарила его очаровательными улыбками, а тот насмешливо поглядывал на офицера. Так как другие прихлебатели тоже доставили себе это удовольствие, офицер обратился в бегство, проникшись, разумеется, смертельной ненавистью к Гондзо; тот торжествовал, а когда собрался уходить, маркиза пригласила его отобедать на следующий день.

– Новости одна другой краше! – воскликнул на следующий день Гондзо после обеда, когда слуги вышли. – Оказывается, коадъютор-то наш влюбился в молоденькую Марини!..

Можно представить себе, какое смятение охватило сердце Клелии при столь необычайной вести. Даже сам маркиз взволновался.

– Ну, Гондзо! Опять вы, любезнейший, несете околесицу! Не мешало бы вам придержать язык: вы говорите об особе, которая удостоилась чести одиннадцать раз играть в вист с его высочеством.

– Что ж, маркиз, – ответил Гондзо с грубым цинизмом, свойственным таким людям. – Могу побожиться, что он весьма не прочь сыграть партию и с малюткой Марини. Но раз эти сплетни вам не нравятся – довольно! Они для меня больше не существуют! Ни за что на свете я не позволю себе оскорбить слух моего обожаемого маркиза.

После обеда маркиз всегда уходил к себе подремать. В тот день он нарушил свой обычай; но Гондзо скорее откусил бы себе язык, чем добавил хоть одно слово о молоденькой Марини; зато он ежеминутно заводил речь с таким расчетом, чтоб маркиз надеялся, что он вот-вот свернет на любовные дела юной мещаночки. Гондзо в высокой степени наделен был лукавством чисто итальянского склада, в котором главное наслаждение – дразнить, искусно оттягивая желанную весть. Бедняга маркиз, сгорая любопытством, вынужден был прибегнуть к лести: он сказал Гондзо, что обедать с ним великое удовольствие, – всегда съешь в два раза больше обычного. Гондзо не понял и принялся описывать великолепную картинную галерею, которую завела маркиза Бальби, любовница покойного принца; раза три-четыре он пространно и восторженно говорил о Гайеце. Маркиз думал: «Прекрасно! сейчас перейдет к портрету, который заказала молоденькая Анина!» Но Гондзо, разумеется, поворачивал в сторону. Пробило пять часов, и маркиз пришел в чрезвычайно дурное расположение духа: он привык в половине шестого, отдохнув после обеда, садиться в карету и ехать на Корсо.

– Вот вечно вы лезете с вашими глупостями, – грубо сказал он Гондзо. – Из-за вас я приеду на Корсо позже принцессы. А ведь я состою при ней старшим камергером, и, может быть, ей угодно будет дать мне какое-нибудь распоряжение. Ну! рапортуйте поживей! Расскажите в двух словах, если можете, какие там, по-вашему, любовные приключения завелись у монсиньора коадъютора?

Но Гондзо приберегал свой рассказ для маркизы, ибо именно она пригласила его на обед. Поэтому он действительно отрапортовал заказанную историю в двух словах, и маркиз, полусонный, побежал к себе прилечь. Зато с маркизой Гондзо принял совсем иной тон. Несмотря на свое богатство и высокое положение, она была еще так молода и по-прежнему так простодушна, что считала себя обязанной загладить грубое обхождение маркиза с Гондзо. Очарованный таким успехом, он сразу обрел все свое красноречие и, как по чувству долга так и для собственного своего удовольствия, пустился в бесконечные подробности.

Оказывается, юная Анина Марини платила по цехину за каждое место, которое оставляли ей на проповеди, а приходила она в церковь с двумя своими тетками и бывшим кассиром покойного отца. Места, по ее приказу, занимали накануне проповеди и неизменно почти против кафедры – ближе к главному алтарю, так как она заметила, что коадъютор часто поворачивался к алтарю. Однако и публика кое-что заметила: молодой проповедник «весьма нередко» с благосклонностью останавливал свои выразительные глаза на юной наследнице, отличавшейся дразнящей красотой, и явно уделял ей некоторое внимание, – когда его пристальный взор устремлялся на нее, проповедь становилась чрезвычайно мудреной, изобиловала книжными изречениями, в ней уже не было порывов чувства, исходящих от сердца; дамы почти тотчас же теряли к ней интерес, принимались разглядывать Анину Марини и злословить о ней.

Клелия заставила трижды пересказать ей эти удивительные подробности и после третьего раза глубоко задумалась; она высчитала, что уже ровно четырнадцать месяцев не видела Фабрицио. «Неужели это так уж дурно приехать на час в церковь, не для того чтобы увидеть Фабрицио, а лишь послушать знаменитого проповедника. Я сяду где-нибудь подальше от кафедры и взгляну на Фабрицио только раз – когда войду. И потом еще один раз, в конце проповеди. Ведь я же поеду слушать замечательного проповедника, – убеждала она себя, – а вовсе не смотреть на Фабрицио». Но посреди этих размышлений вдруг раскаяние стало мучить ее – целых четырнадцать месяцев поведение ее было безупречным! «Ну, хорошо, – решила она, чтобы как-нибудь успокоить душевный разлад. – Если окажется, что первая дама, которая придет к нам нынче вечером, ходила на проповеди монсиньора дель Донго, – я пойду, а если нет, – воздержусь».

Приняв такое решение, маркиза, к великой радости Гондзо, сказала ему:

– Постарайтесь, пожалуйста, узнать, на какой день назначена проповедь коадъютора и в какой церкви. Нынче вечером перед уходом подойдите ко мне, – я, может быть, дам вам поручение.

Лишь только Гондзо отправился на Корсо, Клелия вышла подышать свежим воздухом в саду около дворца. Она и не вспомнила, что уже десять месяцев не позволяла себе этого. Она была весела, оживлена, разрумянилась. Вечером, при появлении каждого докучного гостя, сердце ее билось от волнения. Наконец, доложили о Гондзо, и он с первого же взгляда понял, что целую неделю будет необходимым человеком в доме. «Маркиза ревнует к юной Марини, – подумал он. – Ей-богу, великолепную комедию можно разыграть: маркиза выступит в главной роли, малютка Анина – в роли субретки, а монсиньор дель Донго – в роли любовника! По два франка бери за вход, и то не дорого, ей-богу!»

Он себя не помнил от радости, весь вечер никому не давал слова сказать и, перебивая всех, рассказывал глупейшие истории – например, анекдот о знаменитой актрисе и маркизе Пекиньи, который услышал накануне от заезжего путешественника-француза. Маркиза, в свою очередь, не могла усидеть на месте: она то прохаживалась по гостиной, то выходила в смежную картинную галерею, где маркиз развесил только полотна, стоившие не дешевле двадцати тысяч франков. В тот вечер картины говорили с нею столь внятным языком, что сердце ее утомилось от волнения. Наконец, она услышала, как распахнулись обе створки двери. Клелия побежала в гостиную. Это прибыла маркиза Раверси. Но, обращаясь к ней с обычными любезными фразами, Клелия почувствовала, что голос отказывается ей служить. Маркизе Раверси только со второго раза удалось расслышать ее вопрос:

– Ну что вы скажете о модном проповеднике?

– Я всегда считала его молодым интриганом, вполне достойным его тетушки, пресловутой графини Моска, но в последний раз, когда я была на его проповеди в церкви визитантинок, рядом с вашим домом, он говорил так вдохновенно, что вся моя вражда к нему исчезла. Я никогда еще не слышала такого красноречия.

– Так вы бывали на его проповедях? – спросила Клелия, затрепетав от счастья.

– То есть как? Вы, значит, меня не слушали? – смеясь, сказала маркиза. – Ни одной не пропущу, ни за что на свете! Говорят, у него чахотка, и скоро ему уж не придется проповедовать!

Как только маркиза Раверси ушла, Клелия позвала Гондзо в галерею.

– Я почти решила, – сказала она ему, – послушать хваленого проповедника. Когда он будет говорить?

– Через три дня, то есть в понедельник. И, право, он как будто угадал намерение вашего сиятельства: выбрал для проповеди церковь визитантинок.

Они не успели еще обо всем столковаться, но у Клелии перехватило дыхание, она не могла говорить; раз шесть она обошла всю галерею, не вымолвив ни слова. Гондзо думал: «Вот как ее разбирает! Обязательно отомстит! Подумайте, какая дерзость: убежать из тюрьмы, да еще когда имеешь честь находиться под охраной такого героя, как генерал Фабио Конти!..»

– Кстати сказать, надо спешить, – добавил он с тонкой иронией. – Проповедник в чахотке. Я слышал, как доктор Рамбо говорил, что ему и года не протянуть. Это бог наказывает его за то, что он нарушил долг заключенного и предательски бежал из крепости.

Маркиза села на диван и знаком предложила Гондзо последовать ее примеру. Помолчав с минуту, она подала ему кошелечек, в который заранее положила несколько цехинов.

– Велите занять для меня четыре места.

– Не дозволите ли бедному Гондзо проскользнуть вслед за вашим сиятельством?

– Ну, разумеется. Прикажите занять пять мест… Не обязательно близко от кафедры, я этого нисколько не добиваюсь. Но мне хотелось бы посмотреть на синьорину Марини, – все так прославляют ее красоту.

Маркиза не помнила, как провела три дня до знаменательного понедельника, дня проповеди. Гондзо, гордясь несказанной честью появиться перед публикой в свите такой знатной дамы, нарядился в кафтан французского покроя и прицепил шпагу; мало того, воспользовавшись соседством церкви с дворцом, он приказал принести великолепное золоченое кресло для маркизы, и буржуазия сочла это величайшей дерзостью. Легко представить себе, что почувствовала бедняжка маркиза, когда увидела это кресло, да еще поставленное как раз против кафедры! От смущения она забилась в уголок этого огромного кресла, не смела поднять глаза и даже не решалась взглянуть на юную Марини, на которую Гондзо указывал рукой, повергая Клелию в ужас такой развязностью. В глазах этого лизоблюда все, кто не принадлежал к знати, не были людьми.

На кафедре появился Фабрицио. Он был так худ, так бледен, так

«Вверяю себя вашей чести. Найдите четырех надежных bravi, умеющих хранить тайну, и завтра, как только на колокольне Стекката пробьет полночь, будьте на улице Сан-Паоло, у калитки дома под номером 19. Помните, на вас могут напасть. Один не приходите».

Узнав почерк в этом божественном послании, Фабрицио упал на колени и расплакался. «Наконец-то! – воскликнул он. – Не напрасно я ждал четырнадцать месяцев и восемь дней. Прощай, проповеди!»

Было бы слишком долго описывать, какое безумство владело в тот день сердцами Фабрицио и Клелии.

Калитка, о которой говорилось в письме, вела в оранжерею дворца Крешенци, и Фабрицио ухитрился раз десять за день пройти мимо нее. Он хорошо вооружился и около полуночи, один, быстрым шагом подошел к этой калитке и, к несказанной своей радости, услышал, как хорошо знакомый голос тихо произнес:

– Войди, мой бесценный друг.

Фабрицио осторожно вошел и действительно очутился в оранжерее, но напротив окна, забранного толстой решеткой и пробитого на три-четыре фута над землей. Была густая тьма. За окном послышался шорох. Фабрицио провел по решетке пальцами, и вдруг сквозь железные брусья просунулась чья-то рука, взяла руку Фабрицио, и он почувствовал, что к ней прильнули устами.

– Это я, – сказал любимый голос. – Я пришла сказать, что люблю тебя, и спросить, согласен ли ты исполнить мою волю.

Нетрудно представить себе ответ Фабрицио, его радость и удивление. После первых минут восторга Клелия сказала:

– Ты ведь знаешь, я дала обет мадонне никогда больше не видеть тебя; потому я и принимаю тебя в таком мраке. Помни, если ты когда-нибудь хоть раз принудишь меня встретиться с тобой при свете, все между нами будет кончено. Но прежде всего я не хочу, чтобы ты читал проповеди для Анины Марини, и, пожалуйста, не думай, что это мне пришла глупая мысль принести кресло в дом божий.

– Ангел мой, я ни для кого больше не буду проповедовать. Я это делал только в надежде когда-нибудь увидеть тебя.

– Не говори так! Не забывай, что мне нельзя тебя видеть.

А теперь попросим у читателя дозволения обойти полным молчанием три года, пролетевших вслед за этим.

В то время, с которого мы возобновляем свой рассказ, граф Моска уже давно вернулся в Парму премьер-министром и был могущественнее, чем когда-либо.

После трех лет божественного счастья прихоть любящего сердца вдруг овладела Фабрицио и все изменила. У маркизы был сын, двухлетний очаровательный малыш Сандрино; она души в нем не чаяла. Сандрино всегда был около нее или сидел на коленях у маркиза Крешенци. Фабрицио же почти никогда его не видел, и ему не хотелось, чтобы мальчик привык любить другого отца. У него явилась мысль похитить ребенка, пока он еще в таком возрасте, от которого не сохраняется отчетливых воспоминаний.

Назад Дальше