И он думал, что, наверное, она создала себе какой-то прекрасный миф, к которому не подходит никто, и только у этого человека есть нечто поразительно напоминающее ей ее воображаемого героя, как в пейзаже скучной и скупой страны вдруг встречается только одна подробность, свойственная воображаемой природе, которую человек любит так давно и постоянно, и это сразу делает близким и родным такой на первый взгляд чуждый и печальный вид. Но сколько он ни искал в этом человеке чего-нибудь, достойного внимания, он ничего не нашел; и по-видимому, чтобы понять ее несложное и нетребовательное счастье, нужно было обладать ее глазами или ее телом. Володя думал о других людях, которые были по-настоящему счастливы, получив небольшое повышение по службе; о рабочих, совершенно довольных своей судьбой, хотя они проводили десять часов ежедневно в дымных и гремящих мастерских металлургических заводов; эти люди были лишены фантазии, не искали ничего другого, их представление никогда не доходило до возможности увидеть какой-то иной мир, они были счастливы особенным и неподвижным счастьем, - с дурными запахами, подвалами, в которых они жили, плохой пищей, которой они питались. - И еще, - думал Володя, и может быть самое важное, что характерно и для этой французской журналистки и для этих несчастных людей, этой chair a canons {пушечное мясо (фр.).} - это, что они никогда не останавливаются. Они начинают жить, - и тотчас же тысячи забот, задач, требующих немедленного разрешения, личных дел, диктуемых теми или иными другими чувствами - любовью, вернее, тем, что эти люди называют таким словом, местью, голодом, - занимают весь их досуг, заставляют их совершать множество поступков, ошибок и преступлений, вся чудовищная нелепость и глупость которых может быть только объяснена совершенным отсутствием обдумывания или понимания, - и потом идут нищета, или счастье, или катастрофа, или убийство. И всякий раз, когда какой-нибудь из этих людей в силу вынужденного досуга, - на каторге, в последние годы своей жизни, на своей постели незадолго до смерти или где-нибудь еще впервые остановится и все перед ним станет идти тише, прозрачнее и медленней, - он вдруг начинает понимать всю непоправимую бессмысленность своей жизни. Но они не останавливаются, и даже в последние их часы они все еще по инерции продолжают мечтать или жалеть - мелочно и скучно - и умирают, так и не поняв, хотя бы на секунду, как все это началось бесконечно давно, как проходила жизнь и как теперь - вот все кончается и уже больше никогда ничего не будет, - как у этого константинопольского старика, который поразил Володю тем, что оставлял в мокром асфальте тротуара - это было после дождя - следы босых ног, пять пальцев и пятки, хотя был в ботинках. Володя даже обогнал его и поглядел внимательно на его ноги; старик был обут в лакированные туфли, правда, давно потерявшие свой блеск, но все же сохранившие форму обуви; затем Володя отстал и снова посмотрел на следы, - опять отпечаток босой ноги на тротуаре. И он понял, что от этих лакированных туфель остался только верх, а подошвы не было совершенно. Позже Володя познакомился со стариком и узнал все, что тот мог о себе рассказать. Он учился на "медные деньги", был сыном бедных родителей, давал уроки, голодал, жил в отвратительных меблированных комнатах и мечтал о богатстве и комфорте. Ему повезло - или не повезло, - он начал заниматься коммерцией и со сказочной быстротой разбогател. И потом, когда все, о чем он мечтал, исполнилось, он уже не мог остановиться: все его время было занято финансовыми делами, биржевыми спекуляциями, покупками, продажами, деловыми путешествиями; мельком и случайно было несколько женщин, которых он даже плохо помнил, кажется, ее звали Зина... - если не ошибаюсь, ее звали Катя... - Это было chemin faisant {по дороге (фр.).
}, - не то в гостинице "Метрополь" в Харькове, не то в московской "Астории", потом была гречанка Марика на пароходе, - природа, облака, знаете, море, пролив, - он не чувствовал этого, как следует - ни облаков, ни моря, ни звучности прекрасного слова "пролив", все это было на ходу, этот человек точно быстро ехал мимо своей собственной жизни, - "Астория", "Метрополь", Марика, - и все не мог остановиться. Его состояние все увеличивалось, деньги росли, как во сне, уже было много миллионов, банк, поместья, мельницы, подряды, и вдруг все сразу ухнуло и поплыло; и как ни быстро было его обогащение, разорение шло еще скорее. Стреляли пулеметы в Петербурге, на юге были восстания, война, пожары, революция; и все стало тихо, и все остановилось только в одно апрельское, блистательное утро на берегу Босфора. И не осталось ничего: ни денег, ни забот, ни богатства, ни перспектив, ни необходимости быть тогда-то в Москве, а тогда-то в Киеве. - И тогда я начал понимать, - сказал он. Но в противоположность громадному большинству людей, находившихся в его положении, он не жалел о потерянном богатстве; ему было только обидно, что так незаметно и глупо прошла жизнь. Он вспоминал студенческие времена, и уже здесь, в Константинополе, он начал читать книги, - а книг он не читал очень много лет. Особенно его волновали стихи, и теперь этот старый человек, знавший всю жизнь "покупать", "продавать", "не пропустить", "баланс", "итог", спрашивал Володю, помнит ли он эти строки:
Слабеет жизни гул упорный,
Уходит вспять прилив забот,
И некий ветр сквозь бархат черный
О жизни будущей поет.
Он спрашивал Володю, что тот собирается делать; и, узнав, что Володя уезжает в Париж, просил ему прислать оттуда "Madame Bovary". Володя обещал; но еще до его отъезда старик умер от припадка астмы, - там, где он жил, в глубоком и низком Касим-паше. И Володя представил себе его смерь, поздним и душным константинопольским вечером, в маленьком деревянном доме, - и ночной Босфор со светлой водой, и астматические, задыхающиеся всхлипывания его собеседника.
Он приехал тогда в Константинополь из Греции, - он ехал в бурную февральскую ночь на каботажном катере через Мраморное море; катер подбрасывали медленные волны, корма его высоко поднималась, и тогда освобожденный от воды винт вращался в воздухе с глухим и тревожным шумом. Точно на сказочном корабле, на нем не было видно ни души, ничей голос не отдавал команды, только тьма и вода, как во сне, и холодное ночное море; он приехал в Константинополь утром, было ясно и прохладно, и синие Принцевы острова все точно плыли из светлой глубины Босфора и не могли доплыть до берегов. Его поразил запах жареного мяса, доносившийся из какого-то портового ресторана, крутые и высокие улицы Галаты и еще особенная константинопольская шарманка с необычайным количеством булькающих переливов мелодии, точно кто-то в такт музыке лил воду из большой бутылки. Поздним вечером того же дня, после душной, горячей ванны, одетый в новый и непривычный штатский костюм, - поздним вечером этого дня он пошел в ресторан "Printania" и сидел за столом в зале с танцующим над негритянским оркестром синим дымом от папирос и сигар, слушал звуки модного тогда фокстрота и был совершенно и беззвучно пьян, хотя не пил ничего; и находился в таком состоянии, когда странно меняются предметы, - из большого барабана растет высокая пальма, вместо рояля течет река и только глаза женщин остаются неизменными, как всегда. Было два часа ночи, когда он возвращался домой, темная тишина стояла на улицах, и вдруг до него донесся хрипловатый женский голос, говоривший по-французски с теми неторопливыми русскими интонациями, с какими говорили только в нашей медлительной России и с какими никогда не говорят французы.