Последний Иван - Дроздов Иван Владимирович 10 стр.


Но вскоре понял: как ни поправляй, но тон этот дурацкий, бахвальский, остается, он прет из-за каждой строки, позорит, представляет не командира фронтовой зенитной батареи, а беспардонного и глупого хвастунишку, Мюнхаузена. Удивительно, как печать личности автора ложится на все написанное: если он наивен, то не в одной какой-либо строке, а всюду, во всех словах, стоит лишь к ним присмотреться.

Я отложил исписанные листы и повернул к себе обратную, чистую сторону одного из них. И стал писать на нем, как однажды утром, после боя, в котором первый орудийный расчет сержанта Касьянова сбил вражеский самолет, к нам на позицию пришли два солдата. Это были бойцы соседнего батальона. Один из них подал мне маленький серебряный самолетик и сказал:

- Это вам подарок от нашего батальона. Мы видели, как вы ночью сбили самолет…

Описав этот эпизод, я стал писать дальше, брал листы и их чистую сторону заполнял мелким четким почерком. И когда закончил рассказ о своей батарее, о бойцах и сержантах, сбивших только за последнюю неделю шесть самолетов, и поставил последнюю точку, стал думать: как же назвать этот первый в моей жизни очерк. И вверху первого листа написал «Фронтовой сувенир».

- О-о!.. Прекрасно! - воскликнул Бушко.- Мы его и напечатаем.

Очерк был напечатан, меня заметили в политуправлении фронта, а когда настало время демобилизоваться, предложили работу в дивизионной газете.

Мне сейчас невольно вспоминался тот эпизод, лезли в голову шапкозакидательские строки бушковского очерка. Сам я себе вдруг представился в роли Бушко - бездумным, несерьезным журналистом, взявшимся за пять часов собрать материал и написать очерк о человеке, профессия которого мне никогда не была знакома. И куда, в «Известия»! В серьезную и ответственную газету, которая считалась тогда органом верховной власти.

Вспомнил Пушкина: для творчества требуется спокойствие души, психическая уравновешенность. И я сделал над собой усилие: «Успокойся, думай и пиши!» Вынул блокнот, стал набрасывать очерк.

К проходным «Электростали» подъехали внезапно. Я взглянул на часы. Было начало пятого.

Минут через десять я стоял у электропечи и беседовал со своим героем. Это был мужчина лет сорока, роста чуть выше среднего, сухой, жилистый. Он смотрел на меня свысока, добродушно улыбался - почти так же, как Галич,- и, казалось, спрашивал: удивляетесь, что именно я сварил нос для ледокола?.. Но, разумеется, ни о чем подобном мы не говорили; он, подвигая какие-то рычаги на панели, все время заглядывая через синие очки в глазок, где бушевала огненная стихия, рассказывал о своей печи, о товарищах по работе и о том, какой у них завод, почему именно им и именно ему дали почетное задание сварить сталь для режущей части атомного ледокола. К тому времени я уже овладел почти стенографической скоростью записи устной речи, а тут, на мое счастье, оказался человек, говоривший неспешно и так, словно заранее знал план и композицию моего будущего очерка.

Пышущая жаром печь грозно урчала, точно зверь, к которому приблизился незнакомец. По изможденному лицу сталевара летали багровые сполохи, он время от времени прерывал беседу и, протянув руку к щиту управления, поворачивал какой-то рычажок, от которого гул в печи усиливался, пространство цеха прорезал угрожающий свист, и все вокруг ярко освещалось, точно в печи что-то ослепительно и мощно взрывалось. Сталевар рассказывал…

На обратном пути я уже ничего не видел, даже не знал, сколько времени у меня осталось до сдачи очерка. Писал на коленке.

К сроку поспел. Очерк был напечатан. И назывался он простенько и даже плоско - «Теплота большой души». Не знаю уж, кто дал такое название. С авторами в те времена считались мало. Долго потом братья-литераторы и особенно сокурсники по литинституту при встречах подсмеивались: «Ну как, "Теплота большой души"?..

» Однако именно этот очерк явился моим первым заметным выступлением в большой газете и втиснул меня в узкий круг журналистов, имевших привилегию печататься в «Известиях». Лишь позднее я навсегда усвоил истину, что без хорошего заголовка нет ни газетной статьи, ни фельетона, ни даже порядочной заметки. Ведь даже книга, как ее ни насыщай красотой и содержанием, не полетит к читателю, если автору не удалось найти удачного, звонкого заглавия. И потому я всегда мучительно искал крылатые заголовки статей и очерков: «Размах и расточительство», «Город без хозяина», «Никулинские жернова», «Жест, означающий: валяй!», «Операция "холод"», «Шлагбаум самодура», «Шестая профессия Донбасса», «Заботы черного великана», «Шестьсот персональных дел Василия Пленкова», «Отнимите у них карандаши», «Потеряли завод» и т. д. И к своим книгам, к каждой из них, долго и трудно искал заголовки. Но одна из повестей названа ужасно. «Шахтерская династия». Я писал повесть о шахтере, у которого большая семья и многие сыновья продолжают его дело. И дал название «Егоров пласт». А редакторы - без моего ведома и согласия - вон как переделали! Мне и теперь совестно показывать друзьям книгу из-за такого заглавия, будто я позаимствовал его в местной горняцкой газете, где под такой выцветшей и облезлой шапкой едва ли не каждый день появляются заметки.

Трудное дело - найти удачное название. Кажется, Горький сказал, что заголовки ему не даются. И многие свои книги он называл по имени главных героев: «Васса Железнова», «Чел-каш», «Фома Гордеев», «Клим Самгин» и другие. И даже такие гиганты, как Л. Толстой, И. Гончаров, зачастую не могли справиться с этим делом: «Обломов», «Анна Каренина», «Отец Сергий», «Хаджи-Мурат». Есть, впрочем, у Толстого и удачные: «Воскресенье», «Живой труп».

Хороший заголовок - редкая удача! Удивлялся Губину: вежливый и внимательный, он мне представлялся интеллигентом из прошлых времен, этакий дворянин, забредший в наше грубое, лохматое время. Может быть, из вежливости он перестал и требовать звонких заголовков, привык к стертым, как медные пятаки, словам, сидел в своем каминном «бухаринском» кабинете и мирно, без разносов и возражений, подписывал газетные полосы, на которых пестрели, переходящие изо дня в день заголовки: «К новым успехам», «Рабочий контроль», «Слово передовика», «Размах соревнования», «Живое дело», «Живые родники» и т. д. Мы, рядовые сотрудники, готовя статьи для набора, пытались оживить в них язык, придумывали броские заголовки, однако уже в то время газетные редактора и начальники, сами, как правило, далекие от журналистики и ничего не писавшие, пуще огня боялись прослыть несерьезными, небдительными и потому беспощадно «резали» все живое, выбрасывали смелые и, как им казалось, рискованные обороты. На стол главного уже попадали привычные, проверенные временем, не вызывавшие сомнения материалы. Боже упаси, если в них вдруг забьется живая мысль, новая проблема, новый взгляд на явление жизни. Старое, привычное, устоявшееся - это был стиль мышления, такая, устраивающая всех, в особенности начальников, погода. Все катились по наезженной дорожке, ямщики дремали, седоки спали глубоким сном, за всех думал и все решал сидящий в Кремле богоносный.

Лишь изредка какой-нибудь забавный казус или курьезный случай оживит сонное царство редакции, да затейливая фантазия газетчиков что-нибудь придумает. Как-то заведующий литературным отделом Виктор Полторацкий принес главному заметку, в которой редактор прочел: «До революции в Туле был всего лишь один писатель, а сейчас сорок два, и среди них такие, как Фомкин, Голядкин, Бейненсон, Вольфсон, Цеперович». Главный подписал заметку.

Назад Дальше