Таким образом искренность изживает себя, все прикрывается лицемерием, никто никогда правды тебе не скажет - такова психология современного делового человечества.
Был в Москве знаменитый творец поэм и стихов на злобу дня Ж. Он скакал по всему свету, словно блоха, публично хвастался, что объездил 64 страны мира, в то время как всякий самостоятельный "шестидесятник" был попросту невыездным. Заносило его в Ленинград, завело и к Голявкину. Он высокомерно, тщеславно вытанцовывал перед ним свое превосходство.
Голявкин попросту съездил ему по шапке. Но оголтелых так просто не окоротишь: Ж. решил, что Голявкин завидует его славе.
Другой творец, Н., как-то в подпитии захотел раз и навсегда сбить Голявкина с ног: вызвал его во двор и наскакивал с кулаками. Голявкин уклонялся, и тот с размаху брякался в лужу, еще больше ожесточался, вскакивал и снова падал в грязь. Голявкину было весело, он от души смеялся над тем, как легко человек роняет себя...
Вообще все время приходилось опасаться наскоков с разных сторон. Особенное опасение было задано вот каким случаем.
Я работала на базе "Ленкнига" с утра, вечером училась в университете, в перерывах встречалась с Голявкиным, мы с ним всегда куда-нибудь ходили. Тогда все друг к другу ходили по поводу и без повода, послушать друг друга, поговорить. Однажды, только я успела взяться за работу, начальник вызвал меня в свой кабинет. Там сидел довольно молодой мужчина.
- Переоденьтесь быстрее, - сказал он с улыбкой. - Нам с вами надо поехать в одно место. Там нас ждут.
- В какое место?
- Узнаете.
Мне стало любопытно. Я быстро сходила переодеться, мы сели в машину и приехали... в Большой дом.
Мужчина привел меня в просторный кабинет.
- Посидите немного, осмотритесь, - сказал с располагающей улыбкой и оставил меня одну.
На окнах висели желтые шторы, комнату заливал янтарный свет. Вот бы одной пожить в такой комнате - усталости от тесноты и убогости родительского жилья, кажется, не будет конца. Сижу. Мечтаю. Никто не мешает.
У меня, между прочим, сегодня после работы назначено свидание с Голявкиным. Он всегда недоволен, когда я опаздываю, ворчит часами.
Входят двое молодых белокурых парней, вежливо просят присесть поближе к столу, кладут передо мной пару листов бумаги и ручку.
- Расскажите, пожалуйста, - говорит один из них, - где вы были такого-то числа?
- Не помню, - отвечаю. Я каждый день бываю в разных местах: на работе, в университете, с Голявкиным ходим куда не лень. Где уж все упомнить!
- Вспомните! - настаивает он.
- В гостях, - говорю я.
- Ага. В гостях. А у кого?
- У Косцинского.
- Да, правильно, мы знаем. С кем вы там были?
- С Голявкиным. Это студент-живописец из Академии художеств.
- Знаем. А кто там еще был?
- А я, кроме Косцинского, никого не знаю.
- Неужели не знаете? И что же вы там делали?
- Пили чай.
- А еще что?
- Говорили об искусстве...
- Об искусстве?.. А что говорили об искусстве?
- Я совершенно не помню. Знаю, что об искусстве, а конкретно не помню. Я была в кухне с его женой.
- Вспоминайте, вспоминайте, и все, что вспомните, запишите.
Они встали и ушли.
Рабочее время кончалось, возвращаться на книжную базу мне сегодня уже не придется...
Ничего я не буду писать, еще подведешь кого-нибудь под монастырь. Да и писать-то нечего...
Тот, что спрашивал, снова вошел в кабинет.
- Написали?.. Так не годится. Пойдемте в другую комнату, там обязательно напишите.
Он привел меня в другую комнату, положил на стол те же ручку и бумагу. У стены стоял мягкий диван.
- Посидите на диване, подумайте и напишите.
Я села на диван. Голявкин, наверно, сейчас ругает меня на чем свет стоит: не пришла на встречу. Пропущены занятия на филфаке. Волнуюсь до дрожи в пальцах. А день кончается.
Вдруг открывается дверь и впускают ко мне... Голявкина.
- Ты что-нибудь тут написала? - подозрительно спрашивает он.
- Нет. А ты?
- Молодец. Я тоже не написал.
- Что же теперь будет?
- Не знаю. Посмотрим.
К вечеру нас обоих неожиданно выпустили на волю. То ли не оправдали надежд, не пригодились. То ли, наоборот, можем понадобиться в любой момент. Что хочешь, то и думай.
Мы вышли на свободу вдвоем, словно повенчанные...
Кирилл Владимирович Косцинский был осужден на семь лет лагерей за антисоветскую пропаганду. Ходили к нему и те, которые не только писали, а были завербованы "органами", охотно следили и доносили. А лет через тридцать еще и с удовольствием в этом признавались. Рассчитывали, что культурная общественность их "подвиг" не сможет не оценить?..
10
История с Косцинским нас потрясла. Всю дальнейшую жизнь мы были постоянно настороже. Период наивности был пройден. Надо быть умнее. Чтобы не доносить - не лезть в высокопоставленную "тусовку", как сказали бы теперь.
Остерегаться того, что о тебе донесут, было совершенно бесполезно. Берегись, не берегись - все равно донесут, что бы ни делал, - хорошо налаженная система. Мы чувствовали, что плотно сидим "под колпаком". Неуютно было.
- Что мы сделали? Мы же ничего не сделали, чтобы опасаться. - Мне так хотелось вырваться из этого неуюта.
- Мы-то ничего не делаем. Рассказы там мои что-то делают, черт бы побрал!
- Но они ведь даже не напечатаны.
- Тем более. Ходят по рукам, их читают...
- Читают, а потом несут куда следует?.. Чем они их так раздражают?
- Не знаю. Просто они совсем не такие, какие нужно. Неподходящая страна. Неудачная.
- Людям ведь рассказы нравятся.
- Потому и нравятся, что не такие. Отстань от меня! Что ты ко мне пристала?
11
Мы сидим в комнате, которую Голявкин снимал в большой коммунальной квартире. Вдруг звонок в дверь. Кого-то впустили в квартиру, он гулко шагает по коридору, стучит к нам.
- Кто там?
- Голявкин здесь живет?
За дверью - большой лысый мужик с крупным носом на розовом лице.
- Я Юрий Казаков, будем знакомы!
- Как ты меня нашел?
- Друзья помогли.
Они присаживаются к столу. Я ухожу, мне некогда рассиживаться в приятной компании...
Юрий Павлович Казаков был рассказчиком ярко выраженной классической традиции. "Самый талантливый!" - говорил про него Голявкин. Казаков трогательно ценил новаторскую форму голявкинских рассказов. Они любили друг друга за творчество, встречались в Москве в ЦДЛ, за бутылочкой неуемно похваливали друг друга за вновь написанные вещи.
Вот что пишет Казаков одному из своих адресатов в 1958 году, после первой встречи с Голявкиным: "Я шел по каменным плитам и думал о тебе, о городе, который до сих пор еще выбрасывает на рынок сознания больных гениев. Один из этих гениев - некий Голявкин..."
А вот другое письмо, написанное, когда в 1969 году у Голявкина вышла наконец "взрослая" книга "Привет вам, птицы":
"Дорогой Витя! Гран мерси тебе за книжку. Я давно как-то написал, что мужество писателя - это терпение. И вот теперь я радуюсь, что многолетнее терпение твое вознаграждено, - рассказы, которые я узнал чуть ли не пятнадцать лет назад, теперь почти все вышли. Потерпи же еще (как сказал поэт, отдохнешь и ты!) - потерпи, и появятся на свет и "Лейтенант", и "Пуговица", и проч.
Вот был случай. Приехал ко мне в Москву один поклонник. Взяли мы и пошли. А была зима. Мороз страшный. Багровое солнце светило на нас. И взяли мы с ним в ларьке подогретого пива. Но мороз был такой, что пена леденела и царапала нос. И снега под ногами пели. И все было прекрасно...
А вот божественная фраза "Мороз и пиво..." - тебе пришла в голову. За что тебе честь и хвала. Надо же придумать!
У меня весна. Скворцы шебуршат прошлогодней листвой, носят всякие веточки и листики в свои скворешни - я их приколотил четыре штуки. Дрозды орут, как зарезанные.