Юность - Почивалин Николай Михайлович 17 стр.


- Приказ выполнен!

Пресс хмурится, даже сейчас он верен своей натуре.

- Объявляю обоим благодарность!

Через полчаса за стеной несется веселое постукивание движка.

В сумерки возвращается Гулевой.

- Принимайте гостей, - еще с порога объявляет он.

- Пропащая душа, - начинает было Пресс. - Ба, Кузнецов! Какими судьбами? Кажется, полмесяца пропадали?

Вошедший-вслед за Гулевым лейтенант Кузнецов неторопливо козыряет.

- Двенадцать дней, товарищ редактор!

- Можно бы и пораньше!

- Никак не мог. Прикажете доложить?

- В номер что есть?

- Есть. Четыре корреспонденции, письма, информация и, как приказывали, подборка.

- Подборку готовьте завтра, оперативный сдать сейчас. Фу, опять от вас дегтем пахнет! Пора перелезать в валенки.

Кузнецов смотрит на свои сапоги, пожимает плечами, - Способствует сохранению кожи.

Мы смеемся.

- Ладно, ладно, - машет рукой Пресс. - Договоритесь с Метниковым о размере, оперативный - в номер.

Гулевой, докладывай. От Левашова что есть?

Гулевой достает из планшета пачку писем и отдельно - объемистый пакет, перевязанный ниткой.

- Вот почта, а это от Левашова.

- Значит, есть. Так, так... Толково. Метников, прочитайте и сдавайте в набор. Остальное - в запас. Все.

Почему так долго?

- Туда чуть пробились. По дороге бомбят. Начальник политотдела приказал дождаться вечера.

- Что в политотделе?

- Просили вас завтра приехать. Устно приказано передать: во время вчерашней бомбежки из эваколагеря бежала большая группа пленных. Большинство переловлено, отдельные группы еще бродят. На ночь выставить патрули.

- Понятно. Сейчас назначьте кого-нибудь из шоферов. Зайцева не трогать.

Покончив с текущими делами, Пресс усаживается читать военкоровские письма. Занимается он этим ежедневно, читает внимательно, не торопясь, и не было еще случая, чтобы он перепоручил эту работу кому-либо другому. Сколько бы писем ни было, они все будут прочитаны, и на каждом коротко указано: подготовить в номер, дать в подборку, написать автору...

Редактор терпеть не может, когда в такие минуты его прерывают, но сегодня, против обыкновения, нарушает свою привычку сам.

- Наш Пушкин в госпитале, - дочитав очередное письмо, сообщает он.

- Что с ним?

- То-то он давно не пишет!

- Вот слушайте, всех касается: "Здравствуй, дорогая наша газета! Пишет вам военкор Пушкин Александр Сергеевич. Вы, наверно, заругали меня, что я не шлю заметок. Сообщаю, что вторую неделю лежу в госпитале.

Малость задело мне ногу, пришлось подлечиться. Нахожусь недалеко. Скоро вернусь в часть, я тут уже хожу и даже сработал госпиталю стол, худо у них с этой утварью. Кормят - обижаться нечего, и уход хороший. Газету получаем, читаем вслух. Ребята, которые на излечении, просят, чтоб вы там что-нибудь посмешнее напечатали, охота когда и посмеяться. А еще сообщаю, что заместо себя оставил военкором Петра Гусева, да вот только душа изболелась: тугой он больно на слово..."

Отложив письмо в свою личную папку, Пресс с уважением говорит:

- Аккуратный человек! Написать ему надо. И насчет уголка сатиры правильно. Давно не давали. - Потом он смотрит на часы, зовет:

- Прохоров, Гранович!

- Да.

- Слушаю.

- Ложитесь спать. Кузнецов тоже может отдыхать.

По газете дежурим я, Метников и Чернякова. В два вас разбудят - в караул. Все.

- Спать не хочется. - протестую я. - Михаил Аркадьевич, отдохните сами.

- Но, но! Когда поменяемся должностями, тогда распоряжайся. Выполняйте приказ!

Засыпаю сразу и не могу поверить, что проспал пять часов, когда меня будят. В доме тихо. Все улеглись, и только Пресс "напоследок" просматривает уже печатающуюся газету. Он в нижней рубашке, веки у него покраснели.

- Ага, встали. Идите сменяйте Гулевого. Дежурите до пяти.

В первое мгновение темнота ослепляет: черная непроглядная стена. Стоит, кажется, сделать шаг - и непременно ударишься.

- Ну и ночка, - бурчит Гранович.

- Прохоров? - окликает совсем рядом Гулевой.

Через минуту ночь кажется уже не такой темной. Виден короткий ряд изб, пятно амбара посередине; заросший густым кустарником овраг - слева от нашего дома.

- Пока все тихо, - говорит Гулевой. - Ну, счастливо.

Граиович отправляется в противоположный конец села: он видит лучше. Слышно, как хрустит под его ногами снег. Потом шаги утихают.

Неприятное чувство неуверенности, одиночества охватывает меня. В кустах чудится подозрительный шорох.

Может быть, там немцы? Вскидываю автомат и тут же забрасываю его на плечо. Нечего трусить! Недалеко Гранович - стоит крикнуть, и он отзовется. В десяти шагах спят товарищи. А вообще какая гнусная, тишина! Хоть бы собака тявкнула.

Т-ш-ш, идут!

- Кто?

- Смотри не застрели.

Я облегченно вздыхаю. Гранович подходит вплотную, негромко спрашивает:

- Спички есть? Давай подымим. Холодно.

Прижавшись к крылечку, молча курим. Прикрывая рукой трубку, Гранович задумчиво говорит:

- Знаешь, в тарную ночь особенно остро чувствуешь, что земля маленькая. Жить бы на ней мирно. Не хотят!

- Для них же хуже.

Расходимся, и снова угнетающая тишина заставляет поминутно оглядываться, прислушиваться. Только снег похрустывает. Тридцать шагов вперед, тридцать - назад.

И сразу, не поняв еще, в чем дело, кричу первые всплывшие в памяти немецкие слова:

- Hande hoch! [Руки вверх! (нем.)] Над кустарником, сдергивая с тихой деревушки густую пелену ночи, взлетает красная ракета.

Почти одновременно красная ракета вспыхивает над другим концом села. В морозной тишине хлестко бьет автомат Грановича.

А в небе плывет уже прерывистый надсадный рокот.

Дверь нашего дома хлопает.

- Прохоров!

- Что случилось?

- Ракеты! Летят!..

Вплотную подбегаю к кустам, стреляю. В кустах ктото ломится. Ага, здесь гадина!

- Прохоров, сюда!

- Сейчас, сейчас!

Выстрел, второй, третий.

- Сережа, Сережа! - звенит голос Машеньки.

Девушка подбегает, когда над головой нарастает пронзительный тонкий визг.

Швырнув автомат, сбиваю Машеньку с ног. Тугая горячая волна поднимает меня и легко, словно я перышко, куда-то бросает. В эту секунду понимаю, что на улице не ночь, а день. Прямо в глаза бьет красное-красное солнце...

Солнечным апрельскиим днем 1943 года меня выписывают из госпиталя. На руках ненавистный "белый билет" - к службе в армии не пригоден. Заключение комиссии написано трудноразбираемой латынью, в переводе на общедоступный язык это означает какое-то мудреное осложнение на глаз, результат контузии. Правый глаз действительно побаливает, немного шумит голова...

Зеленый вещевой мешок за спиной, шинель да проездной литер - это все, что осталось у меня от армии. Грустно, солдат!

Привокзальный сквер только что освободился от снега, Я сижу на облезлой скамейке, слушаю, как весело гомонят птицы. Поезд будет через час.

Как все-таки досадно обернулся для меня тот ноябрьский день.

...Очнулся я от мучительной головной боли. Голова забинтована, открыт только левый глаз. Белый, ослепительно белый потолок, и на нем солнечный зайчик.

- Вот и чудесно! - слышится незнакомый женский голос. - Как вы себя чувствуете?

Надо мной наклоняется молодое женское лицо.

У женщины - спокойные, внимательные глаза, тонкие, кажется, немного выщипанные брови. На голове - белая докторская шапочка.

- Я что, в госпитале?

- Да, в госпитале. Вы только не волнуйтесь. У вас ничего опасного нет. Вы контужены. Поэтому и голова болит.

- А глаз?

- Глаз цел. Но возле глаза несколько царапин. Болит?

- Немного болит. Мы в К.?

- Нет. Вас прямо привезли в Т.

- Позвольте, почему в Т.? - волнуюсь я. - А редакция?

Женщина улыбается.

- Редакция ваша теперь далеко. Лежите, поправляйтесь.

Вскакиваю и тут же со стоном падаю на кровать.

В голове стучат тяжелые молоты. Сейчас голова разлетится вдребезги! В глазах плывет горячий, красный туман...

Потом туман рассеивается, снова виден ослепительно белый потолок, звучит спокойный женский голос:

- Вот видите, не нужно волноваться.

- Написать можно?

- Пожалуйста. Сейчас скажу, чтобы вам принесли бумагу и карандаш. В вашей шинели, кстати, было письмо - на ваше имя.

- Где оно?

- Не волнуйтесь! Сейчас пришлю.

Минут через пять розовощекая санитарка приносит письмо и бумагу. На конверте со штампом нашей газеты крупно написано: "С. Прохорову".

Коротенькая записочка:

"Сережа! Вас увозят, пишу наспех. Поправляйтесь.

Говорят - не страшно. Все передают вам привет. Обязательно пишите! Не знаю, какими словами благодарить за то, что вы сделали. Просто целую. Машенька".

В письмо вложена маленькая фотографическая карточка. Машенька улыбается. Я смотрю на карточку, переворачиваю ее. Наискосок - строчка: "Если будет трудно - позови". Машенька, милая, дорогая Машенька, вот кто настоящий друг!..

Потом - четыре месяца в госпитале, легкое подергивание века на правом глазу, шумок в голове, крупный разговор с начальником медицинской комиссии, проейдной литер - и вот я на вокзале.

Солнце припекает все сильней, шинель становится теплой. Хорошо бы сейчас растянуться на этой облезлой скамейке, запрокинуть голову, смотреть в небо.

- Ты спать хочешь?

Я не заметил, откуда появился этот, лет четырех-пяти любопытный товарищ. Синее, многократно латанное пальтишко едва доходит ему до колен, на ногах - большие, не по возрасту сапоги.

- Нет не хочу. А ты откуда взялся?

- Пришел.

- Откуда пришел?

- От себя.

- Так... А где живешь?

- У мамы.

- Понятно. Зачем же она тебя одного пустила?

- Бабка пустила. Мама работает.

- Заблудишься. Дом не найдешь.

Тема разговора явно не устраивает моего собеседника.

Он круто меняет ее.

- Ты солдат?

- Солдат.

- Наш папа тоже солдат. Когда он приедет, привезет колбасы!

- Тебя как звать?

- Павлик.

- Знаешь, Павлик, давай с тобой обедать. У меня есть колбаса.

- Давай, - мгновенно соглашается Павлик.

Он садится рядом, очень внимательно следит за каждым моим движением. Стелю на лавку газету, развязываю вещмешок. Пока обдираю и режу сухую колбасу, Павлик неудержимо глотает слюни.

- Ешь, Павлик.

Мальчик набивает полный рот хлебом и колбасой.

Маленький человечек ест с такой жадностью, что мне становится не по себе. Не только за убитых, но я за голодных детей ответят нам те, кто затеял эту войну!

- Ты лучше прожевывай, а то живот заболит.

Павлик минуту ест медленнее, потом снова начинает глотать каменные ломтики колбасы.

- Будет, - говорю я ему. Серые глаза мальчика глядят огорченно. - А это возьми домой. Вечером поешь.

Павлик помогает засунуть остатки колбасы в свой карман, неуверенно спрашивает:

- Мама ругать будет?

- Не будет. Скажи - солдат дал.

- Я пойду к бабе.

- Беги, Павлик, беги.

Маленькая фигурка в коротком синем пальтишке и больших сапогах мелькает между деревьями, исчезает.

Пора теперь собираться и мне.

Поезд переполнен. Никогда так много не ездила Россия, как в эти трудные годы. Раненые и здоровые, военные и гражданские, мужчины и женщины, взрослые и дети... А навстречу переполненному поезду гремят тяжелые товарные составы. На платформах, обтянутых брезентом, мелькают орудийные дула, башни танков, грузные тягачи. На фронт, на фронт!.. Гитлеровская гадина, придавленная в Сталинграде, израненная и обозленная, уползает все дальше и дальше на запад. За эти месяцы освобождены Великие Луки, Моздок, Пятигорск, Воронеж, Краснодар, прорвано кольцо ленинградской блокады.

И снова горькое чувство собственного бессилия отравляет сознание: добивать фашистскую гадину будут без меня...

В вагоне тесно, душно. Воздух пропах крепкими запахами недолгого жилья - потных тел, прелых портянок, пайковой селедки, забористой махры.

Мне повезло: я устроился на третьей багажной полке, - дорожные острословы окрестили ее "люксом". Перестук колес, звон жестяных чайников, грубоватые голоса солдат, игривый девичий смех и плач ребенка - все это.

шумит многоголосо, неумолчно, беспокойно. Голова начинает тихонько ныть.

- Бросила она его. Как ушел, так и скрутилась!

- Дали ему под Сталинградом!

- Семен, глянь-ка, река!

- А вы не нахальничайте! Рукам воли не давайте!

- Мам, мама, - пить!..

Через сутки я буду дома. Пожалуй, в первый раз становится ясно, что дома у меня нет. Правда, своей квартирной хозяйке написал, что скоро вернусь - крыша над головой будет. Но это - все. Нет ни отца, ни матери, ни Оли... Нет в городе, очевидно, и никого из ребят.

Назад Дальше