Юность - Почивалин Николай Михайлович 6 стр.


Сейчас, должно быть, наши заканчивают газету. Гулевой где-нибудь на квартире поторапливает хозяек.

В двенадцать они соберутся, равнодушно вспомнят:

"А Прохорова что-то нет...", и сядут за стол. Что делает сейчас Оленька? На заводе у них будет вечер. Пошумят, потанцуют. И Оля будет танцевать с кем-то...

Мне становится мучительно жаль себя.

Сердце начинает стучать чаще, когда после недолгих плутаний по узеньким улицам М. вижу наши голубые автобусы. Они стоят около просторного дома с палисадником. Весело постукивает движок.

С широкого крыльца, помахивая пачкой гранок, сбегает наборщица Зина. Она без шинели, в новом форменном платье.

- Здравствуйте, товарищ лейтенант! - приветливо улыбается она. - А мы вас вчера ждали, ждали!

- Здравствуйте, Зина! Только я не лейтенант.

- Лейтенант, лейтенант! - смеется девушка. - Я вас первая поздравляю! В редакции все звания получили. Вчера!

Быстро поднимаюсь на крыльцо, толкаю тяжелую дверь и попадаю в длинный коридор. По обе стороны - двери. Ну, конечно, это школа. Ага, вот здесь!

- Вот он, пропащий, - кивает Кудрин. Он сидит почти у самой двери, диктует на машинку. - Где пропали?

- Привет, лейтенант! - машет из-за стола рукой Метников.

- Сергей, здравствуй!

- Где застрял?

- Сережа, здравствуйте!

Я не успеваю всем отвечать. Крепко пожимаю руки Кудрину, Метникову, Грановичу, Машеньке, У Грановича и Метникова на петлицах - по три кубика, Старшие лейтенанты!

- Ого, поздравляю!

- Это мы тебя поздравляем! Сами поздравлялись вчера.

- Где же вы были? - спрашивает Машенька,

- Застрял километрах в двадцати отсюда,

- А мы вас так ждали!

- Она тебе новогодний ужин оставила, - усмехается Гранович. Он облизывает губы, как-то особенно смотрит на девушку.

- Правда, правда, - кивает Машенька. - Есть xoтите?

- Очень!

- Пойдемте, накормлю.

- Идите, Прохоров, - разрешает Кудрин. - Потом сходите получите обмундирование. Хотели взять, да побоялись - кто вас знает, какой рост,

- А газета вышла?

- Вы что же думаете, без литсекретаря газета не выйдет? Все в порядке. На три квадрата! Вот! - помахивает Метников.

Газета нарядней, чем обычно, - становится завидно, что не приложил к ней рук. Поверх заголовка красным напечатано: "С Новым годом, товарищи!" Сводка Информбюро, новогодняя речь Калинина, стихи Грановича.

- Успеете почитать! - торопит Машенька, - Есть же хотите!

В конце коридора входим в небольшую комнату. В углу аккуратно сложены шинели, вещевые мешки.

- Наша девичья, - поясняет Машенька. - Бывшая учительская. Через два дня, говорят, нас отсюда попросят - начнутся занятия. Садитесь, Сережа.

Машенька снимает с широкого фанерного ящика газету, я поражен. Белый хлеб, кружок темно-коричневой колбасы, вареная курица.

- Это не все! - улыбается девушка.

Она достает из-под ящика бутылку с яркой наклейкой.

- Портвейн.

- Не надо, Машенька. Лучше вечером.

- Немножко можно. Пресс велел оставить.

- Где он?

- В политотделе.

Машенька наливает полстакана вина, затем льет немножко в другой стакан.

- Это чтобы вам не скучно было. С Новым годом, Сережа!

- Вас тоже, Машенька!

- За вас и за вашу девушку! Чтоб были счастливыми!

- Спасибо, Машенька. И вам - самого большого счастья!

Вино натощак немного кружит голову. Мне чуть-чуть грустно, но хорошо, легко.

- Ешьте, ешьте, - угощает Машенька. - А вот и десерт.

Она достает два больших краснобоких яблока.

- Откуда это?

- Жар-птица принесла, - смеется девушка. - Вчера вечером является какой-то старший лейтенант, спрашивает меня и передает большой сверток. От кого? - спрашиваю. А он плечами пожимает: велели передать, и все.

И разговаривать не стал, козырнул и ушел. Потом смотрим - яблоки. Ну, и ясно стало - не утерпел отец, написал товарищу. Михаила Аркадьевича спросила - правильно, адъютант командующего. Ешьте, чудесные яблоки!

- Нет, Машенька, это подарок.

- Так мы же вчера все ели! После ужина. А это - вам.

- Тогда - одпо вам, другое - мне.

- Вот упрямый!

Мы едим яблоки, улыбаемся. Поддаваясь охватившему чувству благодарности, искренне говорю:

- Хорошая вы девушка, Машенька!

- Ну, ну, не будьте Грановичем, - густо краснеет Машенька.

6

Майор Кудрин мне определенно нравится.

- Газетчик должен писать, иначе он перестает быть газетчиком, - говорит он.

И не только говорит, но и заставляет писать. На третий день нашей жизни в М. Кудрин осведомляется утром, чем я занят, предлагает:

- Знаете, Прохоров, сходите в госпиталь. Поговорите с комиссаром - он посоветует, с кем побеседовать, напишите очерк. Мы вводим новый раздел: "Герои нашего фронта". Вашим очерком и начнем. Как вы смотрите?

Конечно, я очень рад, осторожно высказываю свою заветную мысль:

- А что, если потолковать с кем-нибудь в части?

Майор понимающе усмехается - глаза у него в эту минуту голубеют.

- Не выйдет, Прохоров. Секретариат бросать нельзя.

А свободное время использовать надо. В части завтра выезжают наши "оперативники".

И, видя мое огорчение, утешает:

- Не жалейте, успеете еще и поездить.

Заканчиваю правку корреспонденции, изредка поглядываю на Кудрина. Он сидит против меня, быстро пишет, У него густые, спадающие тяжелыми прядями светлые волосы. Майор машинально ерошит их левой рукой; волосы, словно ручейки, текут между пальцев. Чистое, еще молодое лицо, высокий лоб, голубые глаза, опущенные, как у девушки, тяжелыми ресницами. И только губы, крупные, резко очерченные, сейчас плотно сжатые, да круто обрезанный подбородок говорят о том, что майор - натура далеко не женственная.

Кажется, что я давно знаю его. Вероятно, то же самое чувство испытывают по отношению к нему и другие сотрудники. С ним охотно советуются, обращаются за помощью, и даже Гранович беспрекословно учитывает его замечания по стихам.

Кудрин, как и Левашов, держится всегда ровно. Иногда думается, что этого невысокого плечистого человека, тщательно выбритого, подтянутого ничто не может вывести из равновесия. По первому знакомству таких людей невольно относишь к той категории хладнокровных, которых ничем не удивишь и у которых, если не все, то почти все решено. Тем удивительнее для меня было вчерашнее откровение Кудрина.

Мы работали, когда Кудрину передали письмо.

Я заметил, как блеснули голубоватые глаза майора, когда он взял конверт, и как моментально они погасли, едва он пробежал первые строчки.

- Опять все то же, - заерошил он волосы.

- Из дома?

Кудрин поднял голову, и я поразился - столько большой, невыразимой боли было в его обычно спокойных голубовато-холодных глазах!

- Дома у меня, Прохоров, нет. Был дом, а теперь...

нет.

- У вас что-нибудь случилось?

- Письмо обычное. Пятое по счету... Из Бугуруслана сообщают, что найти семью не удалось. Значит... - майор вздохнул, - не успела эвакуироваться.

Как мог, я начал успокаивать.

- Не надо, Прохоров. Сам хочу верить, что все будет хорошо. Но война страшная штука...

В тот вечер Кудрин впервые рассказал о себе. Он - военный журналист, работал в окружной газете. Война застала его в командировке. А когда он смог освободиться, его родной город был захвачен врагом. Все попытки узнать что-либо о семье кончились, как и в этот раз, неудачей. Оставалось предпологать одно - семья не смогла выехать... Мягко улыбаясь, майор рассказывал о своих детях - пятилетнем сынишке и трехлетней дочурке, со скрытой нежностью говорил о жене - преподавателе пединститута.

Какую выдержку нужно иметь, чтобы столь мужественно носить в себе такую тревогу и боль! Вот он, сдержанный, подтянутый, сидит передо мной, беспрерывно пропуская меж пальцев светлые струйки волос, быстро пишет.

Я выхожу на улицу, сталкиваюсь с Машенькой. Она у нас "зафорсила" надела поверх шинели портупею, лихо сбила набок шапку и выглядит заправским военным, Машенька оживлена.

- Гранки есть?

- Есть, и знаю, где взять, - шучу я.

- Ого, вы нынче веселый? Письмо получили? Завидую!

- Нет, Машенька, письма не получал. А завидовать вам, кажется, теперь незачем, - подчеркиваю я.

Неожиданно Машенька обижается.

- Плохой вы психолог!..

С удивлением, с радостью смотрю, как буквально на глазах встает из праха и руин маленький, еще недавно совсем пустой, мертвый город. На центральной улице убран битый кирпич, запестрили на окнах занавесочки, у входа в каменный домик, что стоит почти у самого моста, забелела крупная, от руки написанная вывеска: "Районный комитет ВКП(б)".

На улице солнечно. Но мое настроение резко идет на убыль, едва я вхожу в госпиталь. Уже на пороге в нос бьет тревожный запах йодоформа. Война снова предстает своей ужасной простотой, жесткой правдой - с убитыми, ранеными, искалеченными...

Высокий худой военный с ромбиками на петлицах надевает халат, небрежно отвечает на приветствие и, не дослушав, кивает:

- К комиссару, к комиссару!

Комиссара нахожу на кухне. Широколицый старший политрук осторожно держит на черной перевязи левую руку, порой забывает о ней и, сделав резкое движение,

морщится.

Повар стоит перед ним красный, смущенный.

- Это я вам напоминаю в последний раз, - жестко говорит старший политрук. - Вы ко мне?

Через несколько минут мы сидим в совершенно пустой комнате. Поглаживая раненую руку, комиссар выслушивает меня, соглашается:

- Конечно, народ чудесный! И очень правильно, что решили написать о них. О тех, кто в боях, - напишут.

А эти пойдут по госпиталям и молчком унесут свои подвиги... А вот конкретно о ком - трудно решить. Толком людей тут не узнаешь: по сути дела мы - эвакогоспиталь. С тяжелоранеными в наших условиях много не поделаешь, стараемся их в тыловые госпитали отправлять.

Умолкнув, комиссар просматривает какие-то списки, шуршит страничками.

- Напишите, пожалуй, о Кузнецове.

- А он кто такой?

- Кузнецов? Летчик-истребитель.

Комиссар ногтем подчеркивает найденную фамилию.

- Вот. Восемнадцатого года рождения. Кандидат партии. Награжден орденом Боевого Красного Знамени, Сложный перелом правой руки. На днях эвакуируем.

Надеваю белый халат, едва доходящий до колен, иду следом за комиссаром. В узком коридоре бывшей райбольницы тесно. Бегают санитарки, ковыляют раненые, откуда-то слышен стон. Тревожно чернеет крупная надпись на застекленной матовой двери: "Операционная, Входить запрещено".

В большой, залитой солнцем палате десять - двенадцать коек. Лежат только несколько человек, остальные сидят на кроватях, некоторые читают.

- Товарищ комиссар, книжек бы, что ли, достали, - говорит усатый пожилой раненый с забинтованной головой.

- Книги завтра будут - обещал подослать райком.- Только вам, Афанасьев, по-моему, читать много не сле-"

дует. Опять температура взлетит, - Шут с ней.

Летчик лежит в самом углу, лениво смотрит в потолок.

- Мы к вам, Кузнецов, - говорит комиссар. - Вот товарищ из армейской газеты. Хочет написать о вас.

Комиссар уходит.

Кузнецов кладет правую, неуклюжую руку в бинтах на живот, опирается на здоровую левую, присаживается.

- Это вы корреспондент?

- Я.

На секунду мы встречаемся взглядом. Глаза у него насмешливые, упрямые.

- До смерти не люблю корреспондентов, - спокойно говорит Кузнецов.

В палате раздаются смешки.

Заметив мое смущение, летчик, как ни в чем не бывало, спрашивает:

- Папиросы есть? Третий день на махре.

- Ты, лейтенант, не ломайся, - говорит усатый Афанасьев. - Все вы, летчики, такие - с гонорком! Пусть товарищ напишет.

- А я что? - искренне удивляется Кузнецов. - Пусть пишет.

Сверкая белыми крупными зубами, он весело смеется.

- Вы не сердитесь. Корреспондентов я, правда, начал бояться. Когда сбил первого немца, приехал к нам в часть корреспондент из нашей же летной газеты. Ну, думаю, свой парень, чего не поговорить! А он даже не летал ни разу. Беда!.. Решил написать очерк с мудреным названием: "Психология подвига". Ну, доложу вам, взмок я от его психологии! Расскажи да расскажи, что я думал, когда сбивал немца. Говорю ему: поверь ты, ради христа, ничего не думал! Некогда было думать! Думал, говорю, что если я его вниз не суну, тогда он меня продырявит! Не нравится: прямолинейно, говорит, очень... Ну, бились, бились, потом, спасибо, вызвали в штаб. Отделался...

Лейтенант озорно смотрит на меня:

- Вы-то мучить ые будете?

- Не буду, - не совсем уверенно обещаю я.

- Ох, будет! - улыбается Афанасьев.

Назад Дальше