Мы, разумеется, как привыкли отвечать, громко отвечали ему:
- Здравия желаем, ваше высокопревосходительство! - и хотели уже поворачиваться и выходить, как вдруг завеса, гремя колечками по рубчатой проволоке, неожиданно распахнулась, и в открытых царских дверях появился еще не успевший разоблачиться архимандрит.
- Дети! я _вам_ говорю, - воскликнул он скоро, но спокойно, - в храме божием уместны только одни возгласы - возгласы в честь и славу живого бога и никакие другие. Здесь я имею право и долг запрещать и приказывать, и я вам _запрещаю_ делать возгласы начальству. Аминь.
Он повернулся и закрыл двери. Демидов поскакал жаловаться, и архимандрит от нас выехал, а с тем вместе было сделано распоряжение, чтобы архимандритов впредь в корпуса вовсе не назначали. Это был последний,
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Я кончил, больше мне сказать об этих людях нечего, да, кажется, ничего и не нужно. Их время прошло, нынче действуют другие люди, и ко всему другие требования, особенно к воспитанию, которое уже не "уединоображивается". Может быть, те, про которых я рассказал, теперь были бы недостаточно учены или, как говорят, "не педагогичны" и не могли бы быть допущены к делу воспитания, но позабыть их не следует. То время, когда все жалось и тряслось, мы, целые тысячи русских детей, как рыбки резвились в воде, по которой маслом плыла их защищавшая нас от всех бурь елейность. Такие люди, стоя в стороне от главного исторического движения, как правильно думал незабвенный Сергей Михайлович Соловьев, _сильнее других делают историю_. И если их "педагогичность" даже не выдержит критики, то все-таки их память почтенна, и души их во благих водворятся..
Прибавление к рассказу о кадетском монастыре
В долголетнюю бытность покойного Андрея Петровича экономом 1-го кадетского корпуса там состоял старшим поваром некий Кулаков.
Повар этот умер скоропостижно на своем поварском посту - у плиты, и смерть его была очень заметным событием в корпусе. Кулаков честный человек не вор, и потому честный эконом Бобров уважал Кулакова при жизни и скорбел о его трагической кончине После того как Кулаков умер, "стоя у плиты", на смену ему долго не было мужа с такою же нравственною доблестию. Со смертью Кулакова, при всей строгости досмотра со стороны бригадира Боброва, "просел кисель" и "тертый картофель потерял свою густоту". Особенно повредился картофель, составлявший важный элемент при кадетском столе. После Кулакова картофель не полз меланхолически, сходя с ложки на тарелки кадет, но лился и "лопотал". Бобров видел это и огорчался - даже, случалось, дрался с поварами, но никак не мог добиться секрета стирать картофель так, чтобы он был "как масло". Секрет этот, быть может, навсегда утрачен вместе с Кулаковым, и потому понятно, что Кулакова в корпусе сильно вспоминали, и вспоминали добром. Находившийся тогда в числе кадет Кондратий Федорович Рылеев (f 14-го июля 1826 года), видя скорбь Боброва и ценя утрату Кулакова для всего заведения, написал по этому случаю комическую поэму в двух песнях, под заглавием "Кулакиада". Поэма, исчислив заслуги и доблести Кулакова, описывает его смерть у плиты и его погребение, а затем она оканчивалась следующим воззванием к Андрею Петровичу Боброву:
Я знаю то, что не достоин
Вещать о всех делах твоих:
Я не поэт, я просто воин,
В моих устах нескладен стих,
Но ты, о мудрый, знаменитый
Царь кухни, мрачных погребов,
Топленым жиром весь облитый,
Единственный герой Бобров!
Не осердися на поэта,
Тебя который воспевал,
И знай - у каждого кадета
Ты тем навек бессмертен стал.
Прочтя стихи сии, потомки,
Бобров, воспомнут о тебе, {*}
Твои дела воспомнут громки
И вспомнят, может быть, о мне.
{* Вариант: Воспомнут, мудрый, о тебе. (Прим. автора.
)}
Таков и есть Бобров на его единственном карандашевом портрете, "царь кухни, мрачных погребов", "топленым жиром весь облитый, единственный герой Бобров".
И еще один анекдот.
Бобров ежедневно являлся к директору корпуса Михаилу Степановичу Перскому рапортовать "о благополучии". Рапорты эти, разумеется, чисто формальные, писались всегда на листе обыкновенной бумаги и затем складывались вчетверо и клались Боброву за кокарду треуголки. Бригадир брал шляпу и шел к Перскому, но так как в корпусе всем было до Боброва дело, то он по дороге часто останавливался для каких-нибудь распоряжений, а имея слабость горячиться и пылить, Бобров часто бросал свою шляпу или забывал ее, а потом снова ее брал и шел далее.
Зная такую привычку Боброва, кадеты подшутили над своим "дедушкой" шутку: они переписали "Кулакиаду" на такой самый лист бумаги, на каком у Андрея Петровича писались рапорты по начальству, и, сложив лист тем же форматом, как складывал Бобров свои рапорты, кадеты всунули рылеевское стихотворение в треуголку Боброва, а рапорт о "благополучии" вынули и спрятали.
Бобров не заметил подмена и явился к Перскому, который Андрея Петровича очень уважал, но все-таки был ему начальник и держал свой тон.
Михаил Степанович развернул лист и, увидав стихотворение вместо рапорта, рассмеялся и спросил:
- Что это, Андрей Петрович, - с каких пор вы сделались поэтом?
Бобров не мог понять, в чем дело, но только видел, что что-то неладно.
- Как, что изволите... какой поэт? - спросил он вместо ответа у Перского.
- Да как же: кто пишет стихи, ведь тех называют поэтами. Ну, так и вы поэт, если стали сочинять стихи.
Андрей Петрович совсем сбился с толку.
- Что такое... стихи...
Но он взглянул в бумагу, которую подал в сложенном виде, и увидал в ней действительно какие-то беззаконно неровные строчки.
- Что же это такое?!
- Не знаю, - отвечал Перский и стал вслух читать Андрею Петровичу его рапорт.
Бобров чрезвычайно сконфузился и взволновался до слез, так что Перскии, окончив чтение, должен был его успокоивать.
После этого был найден автор стихотворения - это был кадет Рылеев, на которого добрейший Бобров тут же сгоряча излил все свое негодование, поскольку он был способен к гневу. А Бобров при всем своем бесконечном незлобии был вспыльчив, и "попасть в стихи" ему показалось за ужасную обиду. Он не столько сердился на Рылеева, как вопиял:
- Нет, за что! Я только желаю знать - за что ты меня, разбойник, осрамил!
Рылеев был тронут непредвидимою им горестью всеми любимого старика и просил у Боброва прощения с глубоким раскаянием. Андрей Петрович плакал и всхлипывал, вздрагивая всем своим тучным телом. Он был слезлив, или, по-кадетски говоря, был "плакса" и "слезомойка". Чуть бы что ни случилось в немножко торжественном или в немножко печальном роде, бригадир сейчас же готов был расплакаться.
Корпусные солдаты говорили о нем, что у него "глаза на мокром месте вставлены".
Но как ни была ужасна вся история с "Кулакиадою", Бобров, конечно, все-таки помирился с совершившимся фактом и простил его, но сказал при том Рылееву назидательную речь, что литература вещь дрянная и что занятия ею никого не приводят к счастию.
Собственно же для Рылеева, говорят, будто старик высказал это в такой форме, что она имела соотношение с последнею судьбою покойного поэта, которого добрый Бобров ласкал и особенно любил, как умного и бойкого кадета.
"Последний архимандрит", который не ладил с генералом Муравьевым и однажды заставил его замолчать, был архимандрит Ириней, впоследствии епископ, архиерействовавший в Сибири и перессорившийся там с гражданскими властями, а потом скончавшийся в помрачении рассудка.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту: Н. С. Лесков, Собрание сочинений, т. 2, СПб., 1889, стр. 61-100 (в цикле "Праведники").